Отсталиширитсярука.
Ужонсидитвбольшойквартире,
Невестудержитзарукав.
...................................................
“Ура! Ура!” — поютзаводы,
Картошкойдымподнебеса.
Ивотсупруги, выпивсоды,
Сидятичешутволоса.
Исталовсёблагоприятно:
Явиласьночь, ушлаобратно,
Изаокошкомчерезмиг
Погасласвечка-пятерик.
Или в другом стихотворении того же периода — “Ивановы”, в котором есть и намёк на “шмаковскую” тему:
Омир, свинцовыйидолмой,
Хлещиширокимиволнами
Иэтихдевокупокой
Наперекрёсткевверхногами!
Онспитсегодня, грозныймир:
Вдомахспокойствиеимир.
Ужелитамнайтимнеместо,
Гдеждётменямояневеста,
Гдестульявыстроилисьвряд,
Гдегорка — словноАрарат —
Имеетвидотменноважный,
Гдестолстоититрёхэтажный
Вжелезныхлатахсамовар
Шумитдомашнимгенералом?
Омир, свернисьоднимкварталом,
Однойразбитоймостовой,
Однимпроплёваннымамбаром,
Одноймышиноюнорой,
Нобудькоружиюготов:
Целуетдевку — Иванов!
И совершенно другие — стихи позднего Заболоцкого, преображённые страдальческим опытом поэта, с их ясностью и прозрачной простотой, сквозь которые “дышит почва и судьба”. Вселенная фокусируется в минутную встречу c простой старой женщиной и молчаливую, литургийную сопричастность её горю в стихотворении “Это было давно” — одном из итоговых для Заболоцкого:
Этобылодавно.
Исхудавшийотголода, злой,
Шёлпокладбищуон
Иужевыходилзаворота.
Вдругподсвежимкрестом,
Сневысокоймогилысырой
Заприметилего
Иокликнулневидимыйкто-то.
Иседаякрестьянка
Взаношенномстаромплатке
Подняласьотземли,
Молчалива, печальна, сутула,
И, творяпоминанье,
Вморщинистойтёмнойруке
Двелепёшкиему
Ияичко, крестясь, протянула.
Икакгромомударило
Вдушуего, итотчас
Сотнитрубзакричали
Извёздыпосыпалисьснеба.
И, смятенныйижалкий,
Всияньестрадальческихглаз,
Принялонподаянье,
Поелпоминальногохлеба.
Этобылодавно.
Итеперьон, известныйпоэт,
Хотьневсемилюбимый
Ипонятыйтакженевсеми, —
Какбысноваживёт
Обаяниемпрожитыхлет
Вэтойгрустнойсвоей
Ивозвышенночистойпоэме.
Иседаякрестьянка,
Какдобраястараямать,
Обнимаетего...
И, бросаяперо, вкабинете
Всёонбродитодин
Ипытаетсясердцемпонять
То, чтомогутпонять
Толькостарыелюдиидети.
“Только старые люди и дети...” Не случайно и у Платонова с середины 1930-х любимыми героями становятся дети и старики. Словно им открыта мудрость, недоступная всем другим, — смысл жизни и смерти. Как мальчику Васе из рассказа “Корова”, Наташе из “Июльской грозы”, маленькому Никите или старику отцу из рассказа “Третий сын”...
И в самом деле, то, что переживает Фро, тоскующая по мужу, уехавшему строить всемирное счастье, гораздо важнее любых исторических событий. Они теперь для Платонова только фон, повод, чтобы раскрыть главное — внутреннюю жизнь героя. Этот же подход был свойственен и его военным рассказам. Писателя волновало прежде всего то, что чувствует человек на войне или в условиях фашистского режима. Что одним помогает оставаться людьми вопреки всему, а других превращает в недочеловеков. К теме фашизма Платонов обратился ещё до войны, в двух новеллах — “Мусорный ветер” и “По небу полуночи”. “Мусорный ветер”, этот удивительный рассказ с мощной сюрреалистической поэтикой (не побоюсь сказать — один из лучших рассказов в литературе XXвека вообще), был написан в 1933году, по горячим следам прихода Гитлера к власти. И произошло почти невозможное. Редко кому из писателей удавалось адекватно воссоздать жизнь неродной ему страны, даже много раз в ней побывав. Так или иначе выдаст себя восприятие чужого глаза. И получается обычно что-то вроде синих куполов русской дворянской усадьбы в американской киноверсии “Доктора Живаго”... Платонов до войны в Германии ни разу не бывал. Но всё это и в малой степени не объясняет того чуда, каким реальность нацистской Германии, где среди всеобщего оскотения мучается герой рассказа, физик Альфред Лихтенберг, могла быть воссоздана в “Мусорном ветре” с абсолютной, безупречной точностью. Не исключено, что помог опыт собственной жизни в очень похожей действительности и собственное переживание его. Был в XXстолетии, кроме “Мусорного ветра”, пожалуй, ещё только один пример столь точного воспроизведения в литературе реалий другой страны. На этот раз — России. Писателем, который находился по ту сторону линии фронта, в то время рядовым немецкого вермахта Генрихом Бёллем. В его раннем романе “Дом без хозяина” есть несколько страниц, посвящённых довоенной жизни якута Глума, попавшего во время войны в плен, а после освобождения союзниками из концлагеря навсегда оставшегося в Германии и ставшего ревностным католиком. Таких страниц не устыдился бы и Платонов. Впрочем, Бёлль был очень “русским” немцем — он с нами в глубоком родстве по Достоевскому...
У военных рассказов Платонова есть одно свойство — это поляризация противостоящих друг другу начал, находящихся в разных воюющих лагерях. В одном — русские солдаты, защищающие свою землю и самый смысл существования. Как говорит герой рассказа “Иван Великий”, “без смысла на войне нельзя”. В другом — враги, фашисты, бессмысленно потребляющие, жрущие и губящие, стремящиеся только обладать и властвовать, автоматически выполняющие волю верховного ефрейтора. Фашизм был страшен для Платонова прежде всего как воплощение бессмыслицы. Писатель различал два её проявления. Одно — бесформенное, энтропийно-хаотическое, стихийное, что-то вроде пушкинских бесов. “Гада бестолковая!” — кричит Фома Пухов метели, ударившей ему в лицо. Другое связано с бездумно-мертвенным механическим движением — как у тех солдат, что разгромили Чевенгур. Фашизм сродни второму. Суть войны с ним проявилась даже в названиях платоновских рассказов. “Одухотворённым людям” противостоял “Неодушевлённый враг”. Такой, как Рудольф Вальц, в котором и человеческого-то уже ничего не осталось, эдакий “продукт механизированного фрицеводства” с известной карикатуры тех лет работы Бориса Ефимова. Говорит и думает исключительно цитатами из листовок геббельсовской пропаганды. Разумеется, создан этот образ по законам гротеска. Есть у него и литературный предшественник, Гуго Пекторалис из “Железной воли” Лескова. Но если тот был только смешон, то Рудольф Вальц одновременно жалок, страшен и отвратителен. Однако оба они написаны как карикатура на немца, правда, Вальц — с поправкой на фашизм. Платонову такой подход диктовала в те годы ситуация поединка. К живым немцам Рудольф Вальц имеет весьма косвенное отношение. Он просто олицетворял собой всё то, что было ненавистно писателю. Настоящих немецких солдат, жизнь с той стороны фронта открыл впоследствии для русского читателя Генрих Бёлль. Платонову же гораздо объёмнее и глубже удавались характеры наших солдат. Завершала военную тему в его творчестве повесть “Возвращение”. С наибольшей полнотой в ней нашла своё воплощение платоновская “мысль семейная” — одна из самых дорогих ему. Именно за эту повесть, опубликованную в “Новом мире” в 1946году, писатель подвергся новой травле — уже со стороны незабвенного В.Ермилова. Тот, припомнив все прежние “грехи”, обвинил его тогда в очернении советской семьи.
Но перекроить Платонова на свой лад его бездарным гонителям было не дано. Он, не обращая внимания на нападки, упрямо продолжал идти только ему открытым путём. “От молодых ещё воронежских холмов // К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане”, как сказал поэт, у которого, в отличие от Платонова, с Воронежем связан конец дороги. Но обоих объединяет страдальческая судьба русской литературы XX века.
Извсейдревесностикаштан
Достоинвсехземныхпоклонов,
Аизпрозаиков — Платонов,
Аизпоэтов — Мандельштам, —
напишет о них впоследствии Борис Чичибабин. Поклон и понимание — за нами. Свой путь к Небесному Граду Платонов обрёл в обычной повседневной жизни — через открытие для себя как для художника высшей, сущностной ценности — бытия человеческой личности. И не какой-то усреднённо-арифметической, а каждой живой души, во всей неповторимости её судьбы и непохожести на других. Смерть, ускоренная многими скорбями и болезнью, оборвала этот путь. Но разве всё с ней кончается?