Федотов Олег Иванович, доктор филологических наук, профессор.
1
Первые шаги юного поэта на творческом поприще совпали с его увлечением анакреонтикой, для чего было несколько более чем веских причин. Это — резко изменившийся темперамент, когда инертный неповоротливый увалень превратился в совершенно неуправляемого, клокочущего энергией холерика. Соответствующая атмосфера первых лет его пребывания в Царскосельском Лицее периода “анархии” и “междуцарствия”, когда воспитанники имели слишком много свободного времени, проводя его в кутежах и любовных интрижках с дворовыми девушками и крепостными актрисами. Сильное влияние со стороны их старших товарищей, лейб-гусаров, квартировавших в Царском Селе (Каверин, Молоствов, Щербинин, Олсуфьев). Вполне естественное стремление походить на поэтических кумиров тех лет Карамзина, Жуковского, Батюшкова, Баркова, а также на активно читаемых и чтимых Французом французских поэтов анакреонтической ориентации, таких как Шенье, Шапель, Берни, Грессе, Грекур, Парни. И, наконец, осознанное следование родоначальникам собственно античной анакреонтики.
“Как истинный сын России, — утверждал И.Ильин 1, — Пушкин начал своё поэтическое поприще с того, что расточал свой дар, сокровища своей души и своего языка — без грани и меры. Это был, поистине, поэтический вулкан, только что начавший своё извержение; или гейзер, мечущий по ветру свои сверкающие брызги: они отлетали, и он забывал о них, другие подхватывали, повторяли, записывали и распространяли... И сколько раз впоследствии сам поэт с мучением вспоминал об этих шалостях своего дара, клял себя самого и уничтожал эти несчастные обрывки... Уже в «Онегине» он борется с этой непредметной расточительностью и в пятой главе предписывает: «...Эту пятую тетрадь // От отступлений очищать»”.
Весь последующий путь поэта Ильин склонен рассматривать как преодоление этой стихийной расточительности гениально присущим ему чувством меры, лаконизмом, благородной сдержанностью и точностью. Впрочем, уже и в начале творческих искусов Пушкин стремится сформировать свой талант сообразно классическим образцам. “Пианство мечты” постепенно, исподволь если пока ещё не “обуздывалось”, то, во всяком случае, уравновешивалось у юного поэта “предметною трезвостью”. В незамысловатых штампах отечественной анакреонтики он ищет и находит столь необходимую в будущем “простоту и искренность” и, преодолевая велеречивость, порождённую вдруг обретённой свободой выражать стихами любую мысль, берёт курс на искоренение всего лишнего со временем выработанными им критериями художественности (простота, краткость и ясность). И в этом, согласимся с философом, “он явился не только законодателем русской литературы, но и основоположником русской духовной свободы, ибо он установил, что свободное мечтание должно быть сдержано предметностью, а пианство души должно проникнуться духовным трезвением... Такою же мерою должна быть скована русская свобода и в её расточаемом обилии <…> Таково завещание его русскому народу, в искусстве и в историческом развитии: добротою и щедростью стоит Россия; властною мерою спасается она от всех своих соблазнов”.
Тенденция к воплощению его будущего и окончательного творческого идеала сказалась уже в том, что из более чем 120 написанных в лицейский период довольно пространных произведений Пушкин отобрал для публикации только 23. Практически все они так или иначе затрагивают лейтмотивные для анакреонтики темы вина и любви — эти основополагающие слагаемые античного гедонизма.
Первые опыты четырнадцатилетнего поэта пестрят расхожими атрибутами античной мифологии, символизирующими плотские удовольствия (разумеется, в первую голову, чувственную любовь и винопитие). Возьмём, для примера, два точно датированные 1813 годом стихотворения: «К Наталье» (“Так и мне узнать случилось…”) и «Монах» (“Хочу воспеть, как дух нечистый Ада…”). Первое из них можно определить в жанровом отношении как любовное послание или мадригал. После французского эпиграфа: “Pourquoi craindrais-j'e de le dire? // C'est Margot qui fixe mon gou`t” (“Почему мне бояться сказать это? // Марго пленила мой вкус” — «Пирующие студенты») следует краткая экспозиция, в которой лирический герой признаётся, что наконец-то и ему “узнать случилось, // Что за птица Купидон”, и без памяти влюбиться в адресат своего послания. Далее пространно излагаются довольно банальные перипетии его любовных переживаний, пока не обнаруживается в финале, что любовь поразила не кого-нибудь, а… монаха. Кроме Купидона, естественно, упоминаются и Амур, и Филон, и Селадон, и Хлоя, и Розина, хрестоматийные мифические и литературные персонажи, прославившиеся своей причастностью к любовным историям. Тема любви выступает здесь в чистом виде, не сопрягаясь пока с темой вина.
Иную картину видим во втором произведении. Оно начинается как раз там, где кончается первое. Задавшись целью “воспеть, как дух нечистый Ада // Осёдлан был брадатым стариком, // Как овладел он чёрным клобуком, // Как он втолкнул Монаха грешных в стадо”, поэт в первой песне этой небольшой поэмы, сохранившейся благодаря тому, что она была предусмотрительно переписана его однокашником А.М.Горчаковым, обращается последовательно к вдохновителям своей музы — сначала к “Султану французского Парнасса” Вольтеру, а затем к “проклятому Аполлоном” и “запятнавшему простенки кабаков” Баркову, скандально известному автору порнографических стихов. “Фернейский старичишка”, пленивший воображение поэта «Жанной д’Арк», отказывает ему, а от услуг Баркова, потребовавшего в обмен на его “скрыпицу” и “музу пол-девицу” “последовать его примеру”, он отказывается сам.
Нет, нет, Барков! скрыпицы не возьму,
Я стану петь, что в голову придётся,
Пусть как-нибудь стих за стихом польётся.
Стихи и в самом деле непринуждённо льются друг за другом, складываясь в насыщенное игривыми намёками пространное повествование о дьявольском искушении монашествующего старца, овладевшего было своим мучителем и вознамерившегося слетать на нём в Иерусалим. Молодой поэт использует весьма популярный в те времена апокриф, своевольно смешивая христианский сюжет с атрибутами античной анакреонтики. С одной стороны,
В глуши лесов, в пустыне мрачной, дикой,
Был монастырь; в глухих его стенах
Под старость лет один седой Монах
Святым житьём, молитвами спасался
И дней к концу спокойно приближался.
Наш труженик не слишком был богат,
За пышность он не мог попасться в ад.
Имел кота, имел псалтирь и чётки,
Клобук, стихарь да штоф зелёной водки, —
то есть хорошо узнаваемые бытовые реалии монашеской кельи. С другой стороны, стоило дьяволу приступить к своим обольстительным каверзам и принять сначала образ юбки, распаляющей чувственность несчастного страстотерпца, а затем, превратившись в муху, сесть ему на нос, как Панкратий погружается в мало соответствующий христианскому благочестию сон.
Казалося ему, что средь долины,
Между цветов, стоит под миртом он,
Вокруг него Сатиров, Фавнов сонм.
Иной смеясь льёт в кубок пенны вины;
Зелёный плющ на чёрных волосах,
И виноград на голове висящий,
И лёгкий фирз, у ног его лежащий, —
Всё говорит, что вечно-юный Вакх,
Веселья бог, сатира покровитель.
Другой, надув пастушечью свирель,
Поёт любовь, и сердца повелитель
Одушевлял его весёлу трель.
Под липами там пляшут хороводом
Толпы детей, и юношей, и дев.
А далее, ветвей под тёмным сводом,
В густой тени развесистых дерев,
На ложе роз, любовью распаленны,
Чуть-чуть дыша, весельем истощенны,
Средь радостей и сладостных прохлад,
Обнявшися любовники лежат.
Поэт выстраивает перед нами полный “джентльменский набор” признаков примерного, с точки зрения анакреонтических идеалов, образа жизни. Развесёлая компания (“сонм”) “Сатиров”, “Фавнов”, толпы детей, юношей и дев под предводительством “вечно-юного Вакха” и не названного по имени Пана, который “надув пастушечью свирель, // поёт любовь…”, и, наконец, возлежащие “на ложе роз”, “средь радостей и сладостных прохлад” “обнявшиеся любовники” — такова, по мнению Пушкина, образная квинтэссенция соблазна для заблудшего монаха! Далее мелькают образы и символы из того же ряда: Монах гонится за воображаемой “прелестницей” подобно “Эолу”. Она, в свою очередь, “летит от него” “новой Дафной”, “как зефир”. Затем куда-то исчезают (то есть значимо отсутствуют) “Нимфы”, “Фавны” и уже знакомый нам “Купидон”. Осенённый идеей, как одолеть наваждение, Монах сравнивается с “мудрецом”, “кем Сиракуз спасался”, то есть с Архимедом. Наконец, в третьей песне упоминаются муза комедии Талия, Киприда со своим золотым поясом, Парнас и Феб, переставший “землю освещать”...
Помимо промелькнувших “штофа зелёной водки” в келье и “пенных вин” во сне Монаха, винную тему в поэме дополняют два “стакана” (надо думать, не пустых!). Один из них приковывал к себе взоры старого греховодника во второй песне, из другого выпил бы для вдохновения шампанского сам стихотворец, будь он живописцем, в зачине третьей песни. Таким образом, в полном соответствии с традицией Пушкин целенаправленно сопрягает два релевантных анакреонтических лейтмотива — вина и любви. В дальнейшем, как нам предстоит убедиться, отношения между ними будут складываться не столь однозначно.
Отдавший щедрую дань не только античной анакреонтике, но и скандинавским мотивам Оссиана, юный Пушкин создаёт несколько стилизаций в подражание исключительно модному тогда Макферсону. Конечно, и здесь не обходится без любви, однако её трактовка коренным образом отличается от безудержного разгула южных страстей. Сумрачные, суровые северяне озабочены преимущественно воинскими доблестями, любовь их занимает лишь постолько-поскольку; проявления её сдержанны, хотя и не лишены глубоко скрытого внутреннего драматизма. Соответствующим образом скандинавские языческие боги действуют строго индивидуально, не создавая таких неразлучных пар, как Вакх и Амур. В трёх наиболее характерных произведениях 1814 года, которые можно рассматривать как откровенные подражания Оссиану, «Кольне», «Эвлеге» и «Осгаре» 2 упоминания о спиртных напитках остаются почти незамеченными. Речь в них идёт или о “чаше круговой” — аналоге славянской братины — непременном атрибуте воинских застолий (вспомним знаменитые “ковши круговые”, которые “запенясь шипят” в «Песне о вещем Олеге»!), или о метафорической “чаше любви”, которую пьёт влюблённый герой: “Призвал Морвенского героя // В жилище Кольны молодой // Вкусить приятности покоя // И пить из чаши круговой…”, “На юны прелести взирая, // Он полну чашу пьёт любви…” («Кольна»). Так или иначе, вино и любовь в оссианических сагах Пушкина не объединяют своих чар; они либо сосуществуют розно, либо просто подменяют друг друга.