Смекни!
smekni.com

Зинаида Гиппиус (стр. 5 из 7)

Один из рассказов – «Не то» – ярко уясняет мистику этой «сублимованной» чувственности. Героиня, курсистка Вика, ощущает любовь как божественную тайну, но у нее отталкивание от любви, поскольку любовь плотски осуществляется, переставая чаровать одной мечтательной влюбленностью. Вика вспоминает с возмущением студента Леонтьева, «красивого, сильного, черного, румяного», «его влажные, сияющие и счастливые глаза». «Потом он поцеловал ее в самые губы, и ещё раз, и опять». Вика хочет быть искренней…и вспоминает, что эти единственные, первые три поцелуя облили ее странной жутью, а мыслей никаких не было. «Не было их и в следующее мгновение, когда эта сладкая и властная жуть превратилась сама собою в такое же властное отвращение, отталкивание от красивого и грубо сильного человека-самца…Без слов и без мыслей…сделалось страшно и отвратительно…Раздумывать над этим некогда было и скучно. Да и не умела Вика размышлять над такими вещами и переворачивать их. Любовь просто не для нее, ежели любовь такова».

Так же окончился роман Вики и с другим молодым человеком – Васютой. Она влюбилась в него, когда он был послушником «с лицом святого», «не мужским и не женским». Но Васюта, сделавшись ее женихом, захотел, на правах будущего мужа обнять ее…Тут Вика «вскочила в смертельном ужасе. Какая-то чернота наплыла на нее, густая, и она точно тонула в ней». И плачет она вместе с братом своим Тасей (тоже «влюбленным» в послушника Васюту), «не зная о чем, а если б они знали, то, может быть, слезы были бы ещё солонее и тяжелее. Знали смутно, что плакали о Васюте настоящем, которого можно было любить – но которого по настоящему никогда не было.

Та же нота звучит и в рассказе «Дое – один»…

В интимном дневнике есть и такое признание: «…о, если б совсем потерять эту возможность сладострастной грязи, которая, знаю, таится во мне, и которую я даже не понимаю, ибо я ведь и при сладострастии, при всей чувственности – не хочу определенной формы любви, той, смешной, про которую знаю…» Отсюда неукротимая ее девственность и влечение не только к женщинам, но и к мущинам с двоящимся полом. Сказано ею и это без обиняков: «Мне нравится тут обман возможности: как бы намек на двуполость: он кажется и женщиной, и мужчиной. Это мне ужасно близко».

И в стихах затуманенно выражено это влечение к двуполости. Поэт спрашивает месяц:

Скажи мне еще: а где золотой,

Что недавно на небе лежал? Пологий?

Юный, веселый, двурогий?

- Он? Это я. Луна.

Я и он – я и она.

Я не всегда бываю та же,

Круглая, зеленая, синяя

Иль золотая тонкая линия –

Это все он же и все я же.

Мы – свет одного огня.

Не оттого ль ты и любишь меня?

В стихотворении «Ты» характерна для ее андрогинизма последняя строфа, обращенная к месяцу-луне:

Ждал я и жду я зари моей ясной,

Неутомимо тебя полюбила я…

Встань же, мой месяц серебряно-красный,

Выйди, двурогая, – Милый мой – Милая…

О соблазне двуполой прелести говорят многие ее рассказы (особенно «Мисс Май» и «Перламутровая трость»). О самой себе она записала: «В моем духе – я больше мужчина, в моем теле – я больше женщина». Но телесная женскость Гиппиус была недоразвитой; совсем женщиной, матерью сделаться она физически не могла…С другой стороны, хоть и писала она неизменно от лица мужчины, в душе и уме ее было много чисто женского. Рядом с терпкой повелительностью и с демонической отвагой уживалась в ней и материнская растроганная нежность (замечательные ее рассказы о детях), и сентиментальность «Эммы из Мекленбурга», как шутливо называла она себя. В том же дневнике находим: «Ведь во мне “зелёная лампадка”, “житие святых”, бабушка, заутреня, ведь это все было в темноте прошлого, это – мое».

Читая ее такие мужские стихи, улавливаешь в них сплошь да рядом акцент разнеженной, мечтающей о самоотдаче женственности…Наиболее характерны, однако, стихи, посвященные Женщине, одной единственной, которую она любит (отчасти тоже «в мечтах» или, быть может, самое себя, свою душу, как влюбленный в свое отражение Нарцисс). Не о себе ли говорит она устами героя рассказа «Жалость, смертная тень»? «Во всю мою жизнь я любил одну женщину – и эта любовь оставила у меня в душе такую горькую борозду, что я рад был забыть любовь и потом очень сторонился женщин, которые мне могли бы понравиться». Многозначительно-искренни в лирике Гиппиус именно стихотворения к «любимой», но никогда не знаешь, обращены ли они к какой-то женщине или к ее собственной душе, которую она любит, «как Бога», и ненавидит, как грех. Вообще З.Н. не хочет, чтобы стихи ее были связаны с кем-то: они отвлеченны даже тогда, когда рождены выношенной страстью, и лишь изредка звучат они как личное признание, например написанное в 1903 году стихотворение «Поцелуй», такое пленительное нежной своей шутливостью:

Когда, Аньес, мою улыбку

К твоим устам я приближаю,

Не убегай пугливой рыбкой,

Что будет – я и сам не знаю.

Я знаю радость приближенья,

Веселье дум моих мятежных;

Но в цепь соединю ль мгновенья

И губ твоих коснусь ли нежных?

Дрожат уста твои, не зная,

Какой огонь я берегу им…

Аньес…Аньес…Я только края

Коснусь скользящим поцелуем…

О влюбленном поцелуе сделано ею много признаний, особенно в интимном дневнике: «Нет, в поцелуе, даже без любви души, есть искра Божеская. Равенство, одинаковость, единство двух». Впрочем, и у Антона Крайнего на страницах, посвященных Розанову, мы находим целый трактат о влюбленности с апологией поцелуя: «Влюбленного оскорбляет мысль о “браке”; но он не гонит плоть, видя ее свято; и уже мысль о поцелуе – его бы не оскорбила. Поцелуй, эта печать близости и равенства двух “я”, - принадлежит влюбленности; желание, страсть от жадности украли у нее поцелуй – давно, когда она еще спала, – и приспособили его для себя, изменив, окрасив в свой цвет». «Влюбленность – ничем не кончается. Для того чтобы эта новая тайна нового брака была найдена – нужно физическое преобразование тела». Влюбленность создалась через Христа «как нечто новое, духовно-телесное – на наших глазах; из нее родился поцелуй, таинственный знак ее телесной близости, ее соединения двух – без потери “я”…» (тут влияние Владимира Соловьева несомненно).

Антон Крайний, называющий Розанова – не без язвительности – «плотовидцем», так анализирует идеал любви-влюбленности: «При достижении цели – желание достижения естественно исчезает; при недостижении – желания может длиться, слабея, и, наконец, от отсутствия всякой надежды – тоже исчезает…И всё-таки оно – не “влюбленность”, это новое в нас чувство, ни на какое другое не похожее, ни к чему определенному, веками изведанному не стремящееся и даже отрицающее все формы телесных соединений, как равно отрицающее и само отрицание тела. Это – единственный знак “оттуда”, обещание чего-то, что, сбывшись, нас бы вполне удовлетворило в нашем душе-телесном существе, разрешило бы “проклятый” вопрос».

Не должна вызывать недоумений любовь Гиппиус-андрогина…Скорее изумляешься тому, что, загоревшись желанием к женщине, она, будучи не вполне женщиной физически и столь мужественной духовно, не покорилась своему андрогинизму, а боролась с собой, искала иной любви – безусловной, духовно освященной, не снижающейся до сластолюбивой «телесности» - любви, преображающей плоть. Ангелами ей представляются существа, достойные человеческой любви, о такой любви она грезила смолоду, этой любви посвящено и известнейшее стихотворение 1896 года с заключительной строфой:

Любви мы платим нашей кровью,

Но верная душа – верна,

И любим мы одной любовью…

Любовь одна, как смерть одна.

Поэтому можно подумать, что этой любви «как смерть» она не искала в женскости, хоть и отвращалась от ее мужественного лика. К тому же она была невысокого мнения о женской духовной природе, подчас в ее словах чувствуется прямое презрение к «слабому полу». «Ведь среди женщин, - пишет она в дневнике, - даже и такой дешево нарядный ум, как мой, - редкость». А вот – из рассказа «Вечная женскость»: «Иван отворил дверь. На него прямо в упор глянули красивые темные глаза, по-своему умные, по-своему правые, прекрасные, таинственные, - и в их вечной, в их собственной таинственности совершенные; глаза того существа, которое все уговорились считать и называть человеком – и зовут и стараются считать, хотя ничего из этого ни для кого, кроме муки и боли, не выходит». А кончается исповедь Ивана матери об измене жены еще более резким приговором женщине: «Он так долго рассказывал матери о своем горе и о своем новом прозрении и забыл, что мать его – женщина. Старая, милая, кровью рождения привязанная к нему; но и она – из тех же существ, которые даны миру, но которых не надо понимать и которым не дано понимание; и она – женщина».

Гиппиус тянется к большой любви, к настоящей, Творцом установленной, чудотворной, беззаветной, единственной, и молит о ней Бога…Но любить, как «все», она не может и, мы знаем, с Богом все время борется, и оттого обожествляемая любовь обращается в чередующиеся любви, от разочарования к разочарованию…

В молодости ее жажда любви носила характер донжуанизма (не без эстетства), но, конечно, тоже – донжуанизма, устремленного к «высокому идеалу». Отсюда опьянение влюбленной вседозволенностью. Вероятно, она могла бы сказать о себе, как герой ее очерка «Смех» (из цикла «Небесные слова»): «Порой я казался себе разочарованным искателем новых красот, почти демонистом, что не мешало мне быть, в сущности, юным романтиком не без сентиментализма…Я чувствовал, как я сам…забываю все на свете и только обожаю красоту да ненавижу пошлые, старые пути…И я был влюблен. Влюблен, как никогда, во все, что меня окружало, и в себя, и в свою влюбленность. Тело мое ныло сладко и слабо, и я чувствовал его на себе все слабеющим, мягким, безвольным, бессильным. Мне казалось, что я достигаю, касаюсь вершин красоты, от которых пошлость так же далека, как и сам я далек теперь от низких, пошлых людей с их грубой “нормальной” любовью на грубой, уродливой земле. Новые пути, новые формы красоты, любви, жизни. Иду к ним, предчувствую их!»