И наконец, является ли полное материальное благополучие, столь характерное для утопических стран, залогом нравственного совершенства? Если все проблемы решены, если в обществе не возникает никаких конфликтов, какая сила заставляет это общество развиваться? Зачем наука, зачем искусство, зачем духовный поиск, если человек уже достиг всего, чего хотел?
По сути дела, в качестве идеала авторы утопий в своих книгах выводят общество абсолютно одинаковых людей, насильственно лишенных индивидуальной свободы, общество, остановившееся в своем развитии. Трудно поверить в то, что в таком мире можно быть по-настоящему счастливым. Невозможно представить себе счастливыми гражданами таких стран самих авторов утопий, неисправимых еретиков, бунтовщиков: Томаса Мора, закончившего свои дни на плахе, Томмазо Кампанеллу, проведшего двадцать семь лет в тюрьме, где и был создан «Город Солнца», Николая Чернышевского, написавшего свой роман в застенках Петропавловской крепости накануне девятнадцатилетней ссылки в Сибирь.
Но все это не отменяет «идеальности» изображенного в утопиях миропорядка, ибо, как справедливо заметил один из литературоведов, цель утопии – «общество, государство, человечество. <…> отсюда – любовь к дальнему, наивно принимаемая за желание помочь ближнему. Как ни крути, все равно выходит, что человек только средство для этой самой цели»2.
Человек для утопистов – некое абстрактное понятие, лишенное каких-либо внутренних противоречий. Если же попытаться представить себе грядущий день, принимая во внимание реальные противоречия человеческой природы, то воображение нарисует совсем иные картины. Неслучайно параллельно с развитием жанра утопии в литературе формируются антиутопические тенденции, отражающие тревогу писателей по поводу тех пагубных, непредвиденных последствий, к которым может привести построение общества будущего. Эти тенденции порой причудливо переплетаются с утопией в творчестве одного писателя. Великий английский сатирик Джонатан Свифт в книге «Путешествия Гулливера», следуя традициям ренессансных гуманистов, изображает посещение своим героем острова, населенного существами, достигшими физического и духовного совершенства. В языке обитателей острова нет слов ложь и обман, они не знают, что такое власть, правительство, война, у них нет даже законов, так как «природа и разум являются достаточными руководителями разумных существ», дружба и доброжелательность – двумя главными их добродетелями. Правда, разумные существа эти – лошади, или гуигнгнмы, как они себя называют («Слово гуигнгнм на языке туземцев означает лошадь, а по своей этимологии – совершенство природы»). Но на этом сказочном острове помимо гуигнгнмов Гулливеру приходится столкнуться с племенем уродливых, крайне нечистоплотных, издающих отвратительный запах животных. Покрытые с ног до головы густыми волосами, «вооруженные сильно развитыми крючковатыми и заостренными когтями на передних и задних лапах», они тем не менее напоминают людей. Гуигнгнмы, называющие этих существ йеху, используют их в качестве рабочего скота и содержат в хлеву. Йеху невероятно эгоистичны, развратны и жадны, но, когда Гулливер рассказывает гуигнгнмам об устройстве жизни и нравах англичан, становится понятно, что отвратительные качества йеху есть продолжение тех пороков, которые видел Свифт в своих современниках. Тем более что «по преданию», как сообщает автор в конце своей книги, «много веков назад» в Гуигнгнмии видели двух англичан, «от которых, по тому же преданию, произошел весь род этих гнусных скотов». Таким образом, вера в возможность разумного переустройства общества соседствует на страницах книги с тревогой по поводу того, что несовершенство человеческой природы в процессе исторического развития может привести не к духовному расцвету, а к полной деградации человека.
Наибольшее количество утопий создается в периоды общественного подъема, когда важнейшей чертой массового сознания становится оптимистическое видение исторической перспективы. Эпоха спада в общественном движении порождает разочарование в утопическом идеале. Так, вслед за декабристскими утопиями 1810 – 1820-х годов в русской литературе появляются произведения, в которых звучат глубокие сомнения относительно того, что человечество движется к абсолютной гармонии. Наиболее значительное из них – стихотворение Евгения Боратынского «Последняя смерть» (1827):
Есть бытие; но именем каким
Его назвать? Ни сон оно, ни бденье;
Меж них оно, и в человеке им
С безумием граничит разуменье.
Он в полноте понятья своего,
А между тем, как волны, на него,
Одни других мятежней, своенравней,
Видения бегут со всех сторон,
Как будто бы своей отчизны давней
Стихийному смятенью отдан он;
Но иногда, мечтой воспламененный,
Он видит свет, другим не откровенный.
Созданье ли болезненной мечты
Иль дерзкого ума соображенье,
Во глубине полночной темноты
Представшее очам моим виденье?
Не ведаю; но предо мной тогда
Раскрылися грядущие года;
События вставали, развивались,
Волнуяся, подобно облакам,
И полными эпохами являлись
От времени до времени очам,
И наконец я видел без покрова
Последнюю судьбу всего живого.
Сначала мир явил мне дивный сад;
Везде искусств, обилия приметы;
Близ веси весь и подле града град,
Везде дворцы, театры, водометы,
Везде народ, и хитрый свой закон
Стихии все признать заставил он.
Уж он морей мятежные пучины
На островах искусственных селил,
Уж рассекал небесные равнины
По прихоти им вымышленных крил;
Все на земле движением дышало,
Все на земле как будто ликовало.
Исчезнули бесплодные года,
Оратаи по воле призывали
Ветра, дожди, жары и холода,
И верною сторицей воздавали
Посевы им, и хищный зверь исчез
Во тьме лесов и в высоте небес,
И в бездне вод, сраженный человеком,
И царствовал повсюду светлый мир.
Вот, мыслил я, прельщенный дивным веком,
Вот разума великолепный пир!
Врагам его и в стыд и в поученье,
Вот до чего достигло просвещенье!
Прошли века. Яснеть очам моим
Видение другое начинало:
Что человек? Что вновь открыто им?
Я гордо мнил, и что же мне предстало?
Наставшую эпоху я с трудом
Постигнуть мог смутившимся умом.
Глаза мои людей не узнавали;
Привыкшие к обилью дольных благ,
На все они спокойные взирали,
Что суеты рождало в их отцах,
Что мысли их, что страсти их, бывало,
Влечением всесильным увлекало.
Желания земные позабыв,
Чуждаяся их грубого влеченья,
Душевных снов, высоких снов призыв
Им заменил другие побужденья,
И в полное владение свое
Фантазия взяла их бытие,
И умственной природе уступила
Телесная природа между них:
Их в эмпирей и в хаос уносила
Живая мысль на крылиях своих;
Но по земле с трудом они ступали,
И браки их бесплодны пребывали.
Прошли века, и тут моим очам
Открылася ужасная картина:
Ходила смерть по суше и водам,
Свершалася живущего судьбина.
Где люди? Где? Скрывалися в гробах!
Как древние столпы на рубежах,
Последние семейства истлевали;
В развалинах стояли города,
По пажитям заглохнувшим блуждали
Без пастырей безумные стада;
С людьми для них исчезло пропитанье;
Мне слышалось их гладное блеянье.
И тишина глубокая вослед
Торжественно повсюду воцарилась,
И в дикую порфиру древних лет
Державная природа облачилась.
Величествен и грустен был позор
Пустынных вод, лесов, долин и гор.
По-прежнему животворя природу,
На небосклон светило дня взошло,
Но на земле ничто его восходу
Произнести привета не могло.
Один туман над ней, синея, вился
И жертвою чистительной дымился.
Как и многие создатели утопических сочинений, поэт проникает своим поэтическим взором в будущее человечества и поначалу создает образ, типичный для классической утопии: образ дивного сада, где процветает искусство, где все природные стихии подчинены человеческому разуму, где обретено полное материальное благополучие. Но если утописты, как правило, ограничивались созерцанием этих отрадных картин, то Боратынского волнует, что станет с миром и человеком дальше, приведет ли удовлетворение всех материальных потребностей к духовному совершенству. Увы, час торжества плоти становится часом гибели духа. Человек достиг всего, и движение жизни прекратилось. Остановилась мысль, угасли желания, в душах воцарилось полное равнодушие к миру. В финале стихотворения Боратынский рисует апокалипсическую картину «последней смерти», которая ожидает землю вслед за приходом золотого века. В этих стихах, может быть, впервые в русской литературе идея земной благодати получает не оптимистическое, а трагическое освещение.