Еще более страшная судьба у ее теперешней землячки, обитательницы "городка Чифу", где "девушек русских много В китайских притонах есть" (А. Несмелой "Пустой начинаю строчкой..."). Женщина здесь - предмет издевательств любого посетителя, который "перелистает Ее, как книжку, к утру", спаивая дешевым спиртным, травя кокаином. Она может лишь слать бессильные проклятия тем, кого считает повинными в своей трагедии, и мечтать "уйти... в могилу, наземь", "когда невозможно жить". Но "невозможно жить" в тисках эмиграции, внутренней несвободы не только женщине из притона, но и любой другой, насильно оторванной от родных корней, от любящих и любимых. Единственный дар, который никто не смеет отнять у женщины, - иметь ребенка, - отобран страхом перед неизвестностью, когда "добро и зло" "переместились", смешались в онемевшем сердце: "Страшно желать ребенка и не посметь. Сын мой, не смей родиться, не мысли быть", - это крик отчаяния матери, которой "трудно, разрушив Бога, Его призвать" (П. Потемкин "Она").
"Свинцовый мрак" изгнанья, "сумерки", где "гибнут друзья, торжествуют враги", где люди "разучились любить, разучились прощать", где "руки твои ни на что не нужны" и "всем в кабаке одинакова честь" (Г. Иванов "В тринадцатом году, еще не понимая...", "Холодно... В сумерках этой страны...", "Ничего не вернуть. И зачем возвращать?...", "Если бы жить... Только бы жить..." - красноречивы начальные строки стихотворений, давшие им названия), - вот та атмосфера, в которой существовало большинство эмигрантов, даже если кому-то из них "повезло" и он живет в относительном материальном достатке.
Итак, тоска, отчаяние, пустота - такова жизнь за границей для человека, который осознал, что он вовсе не счастливый путешественник, как было когда-то, не временный гость здесь, что ему не суждено вернуться на родину. Его возмущает бездуховность европейской жизни: в тех городах и странах, где он когда-то восхищался произведениями высокого искусства и наслаждался благами цивилизации, поругивая, может быть, старушку Россию, он теперь видит нечто иное.
Г. Иванов в лирическом цикле "Rayon de rayonne" создал маленькую энциклопедию эмигрантской жизни. Название, построенное на сюрреалистической игре слов, можно перевести и как "Луч искусственного шелка", и как "Отдел искусственных тканей", и все это ассоциируется с русским словом "район", т.е. местность, выделяющаяся по каким-нибудь признакам, особенностям. Это название перекликается с другим -"Нейлоновый век". Так назвала французская писательница Э. Триоле (жена Л. Арагона, русская эмигрантка первой волны, родная сестра лирической музы В. Маяковского Лили Брик) серию романов, созданных ею в 1950-е годы, где говорится об искусственных чувствах и искусственных душах людей, о бездуховности жизни на Западе.
Иванов представляет парижскую жизнь глазами обывателя, "рядового" француза. Этот "средний" человек видит вместо луны "ядреную капусту", и поэтому "бессмыслица искусства Вся, насквозь, видна" ему. Он, будучи, например, портным, радуется тому, что сшитые им "брюки выглядят не хуже Любых обыкновенных брюк". Сюрреалистически изображая жизнь, автор представляет обывателей в виде кенгуру или камбалы, которая "водку пила, ром пила. Раздевалась догола... Любовалась в зеркала". Герои этого цикла дружно приходят к выводу о том, что живопись - это "развязная мазня", а поэзия - "выспренняя болтовня", и поэтому гораздо "лучше -блеянье баранье. Мычанье, кваканье, кукареку".
Однако читатель с тонким слухом не может не уловить здесь авторской иронии: дело в том, что "район", изображенный Ивановым, "населяют" и другие лица. Это русские эмигранты, соседи поэта. Ему больно видеть, как все чаще друзья уходят из жизни, ничего не сделав, не став счастливыми, ничего не оставив потомкам, а "время глупое ползет", его остается все меньше. Поэт прощает соотечественникам мелкие прегрешения, видя беспросветность их жизни: "Обедать, спать, болеть поносом. Немножко красть. - А кто не крал?". И неожиданным кажется возникновение рядом с, казалось бы, заземленным образом тени великого несчастливого предка: "...такой же Гоголь с длинным носом Так долго, страшно умирал...". Сравнение становится понятным, если прислушаться к тому зову, который ласково, словно "птички голосок", постоянно взывает к каждому "из ада", и многие "уходят" "добровольно, до срока", а в сущности, "вымирают" "по порядку". Не принесли и не приносят радости жителям "района" даже воспоминания об оставленной России, они всегда окрашены в трагедийные тона: "Петербург незабываемый", "пышный дом графа Зубова", мецената и поэта-дилетанта, в котором собирались когда-то акмеисты, "голубая, овальная комната" с матовым абажуром, где пел итальянский тенор, и предсказание Ахматовой:
"Этот вечер вы запомните", - вся эта картина человеческого счастья, не оцененного прежде и суженная теперь до пределов декадентской гостиной, становится символом недостижимой мечты, навсегда погребенной под обломками мировых катастроф. Люди, "то раньше "разборчивы были", и не только потому, что пили дорогие вина и жили в комфорте, люди тонкой душевной организации "притерпелись и попривы-кали", даже "не посходили с ума", но все они, по мнению автора, нравственные мертвецы, кружащиеся "в вальсе загробном На эмигрантском балу".
Такой же бездуховной представляется Европа Н. Оцупу. В одном лишь выпуске газеты, попавшей в руки лирического героя, - весь будничный мир французского обывателя ("У газетчиц в каждом ворохе..."): больница, тюрьма, пивные, вокзалы, "уродская чувствительность", а за всем этим для эмигранта лишь "пустота, Дно которой за перилами Арки, лестницы, моста". "Европа - кладбище" - вот вывод поэта, и эти слова звучат как жесткая констатация факта, продиктованная усталостью ("Ахматова молчит, Цветаева в гробу...").
Элементы сюрреализма при изображении европейской жизни мы часто находим у поэтов, которым они, казалось бы, никогда не были свойственны. Таковы и Иванов, и Оцуп, и некоторые другие. Очевидно, осмыслить перемену собственного отношения к прежде превозносимым городам и странам было возможно, лишь бесконечно иронизируя и поэтически искажая знакомые образы, глядя на одни черты европейской жизни как бы в телескоп, на другие - в микроскоп. Коллаж, получающийся при таком видении, странен, неправдоподобен, но именно он создает точное представление об эмигрантском взгляде на старую, добрую Европу.
Особенно удавалось создание подобных картин одному из самых ярких поэтов первой волны эмиграции Б. Поплавскому, творчество которого и строилось в основном на сюрреализме - направлении авангардистского искусства XX века, где воспроизведение сознания и особенно подсознания человека порождало причудливо искаженные сочетания и сращения реальных и нереальных предметов. Одно из лучших своих стихотворений, выдержанное в духе сюрреализма, Поплавский называет почти загадочно - "Жалость к Европе". Европа процветает: "звенит синема", "сады... полны народу", "в Лондоне нежные леди" по-прежнему ходят в гости, а в магазинах продают розы. Лирический герой ощущает себя в полной мере европейцем: "Я европеец... я англичанин" — восклицает он, словно бы переселяясь на мгновение в каждого из множества персонажей, "населяющих" это поэтическое произведение.
Однако облик Европы, созданный поэтом, кажется странным, болезненным буквально с первой строки. Автор строит ее изображение на оксюморонах -совмещении несовместимого: флаги европейских государств развеваются в "трауре юном", а "безногие люди, смеясь, говорят про войну", здесь "проигрывают" "с гордым челом", а уходят из жизни "с улыбкою смертной тоски", под звуки оркестра, играющего "молитву на трубах". Но страх посещает даже самых респектабельных людей ("Вам страшно, скажите?"), для которых фрак - символ благополучия - неотъемлемая часть гардероба. Самые трагические герои европейской литературы стали персонажами этого необычного произведения, однако они вполне современны и европеизированы: "Читает газету Офелия в белом такси. А Гамлет в трамвае мечтает уйти на свободу". Принц датский погибает вовсе не от предательской шпаги Лаэрта, а "упав под колеса" в потоке транспорта. Для людей, принужденных жить в такой изысканной прежде, а теперь такой бездушной Европе, изменился самый ее "воздух", их видение ее. Им, "больным рабочим слишком высокого дома", теперь понятнее "пустые бульвары", "осенняя истома" и "убийственные звезды". Автор слышит плач людей по "прошедшим годам", случайно увиденным во сне. Вполне в духе сюрреализма поэт говорит о себе и таких, как он: "...умерли мы, для себя ничего не дождавшись", проводя незримую параллель со всеми поэтами, в произведениях которых живые герои появляются в облике мертвецов, горящих в аду.
Надо заметить, что слово "ад" часто встречается в поэзии эмиграции. Лирический герой существует "словно в адском круге", он "проклят на веки веков" и ощущает себя в изгнании, как в темнице: "холод, тьма пещерная. Со стен текущая вода...". Именно так представляется ему теперь "ад", существование которого он когда-то "отрицал" (В. Злобин "Она прошла и скрылась не спеша...", "Ночью", "Что это?"). Это слово переходит из стихотворения в стихотворение: "луч солнца", который "золотит" городской пейзаж, исчезает, наткнувшись на "асфальта раскаленный ад" (Б. Филиппов "И дерево в окне — среди громад..."). Данное слово может заменяться различными эвфемизмами, например словом "отчаяние": "двойное дно" "отчаяния", "отчаянья девятый вал" (И. Одоевцева "Ты видишь, как я весело живу...", "Я не могу простить себе..."), "холодное, злое, глухое отчаяние" (П. Ставров "Дробь джаза"), такими словами, как "безнадежная тоска" (И. Кнорринг "Монпарнас"), и, наконец, целой фразой: "Что за радость жить на свете..." (П. Иртель "Ветер вьется, ветер гонит..."). Горе, тоска, кровь, смерть, "глухая чернота" (П. Иртель "В жизни двух, где мир был и отрада...") — этими словами-символами пестрит почти каждое стихотворение, посвященное жизни поэта на чужбине. Общий колорит темен, черен, аллегория существования - "осень", время увядания, когда даже "восторг", вызванный красотой природы, - лишь "последний крик отравленного года" (Л. Страховский "Осень"). Осенью "природа... не борется с огненным роком И в предсмертном восторге горит" (Н. Харкевич "Осень"). Но и "весна" в эмигрантской поэзии вовсе не символ обновления природы и жизни. Она "спешит" "с нищенским посохом" (С. Прегель "Нищая весна") навстречу "эмигрантской усталости... эмигрантской тоске" (М. Колосов "В мире мемуаров"). Душа не откликается на приход весны, под "блеском возрождения" земли может почудиться лишь "запах тления" (3. Шаховская "Напрасно синими туманами...").