Смекни!
smekni.com

Тема обреченности в поэзии (стр. 1 из 4)

русского зарубежья первой волны эмиграции

Не случайно статье предпосланы два, казалось бы, взаимоисключающих эпиграфа*. "Мир", о котором идет речь в стихотворении, написанном В. Ходасевичем в 1922 году в Берлине, предстал перед глазами русских художников-эмигрантов первой волны как нечто сначала потрясшее их своей бездуховностью и вызвавшее тоску и возмущение, а затем ставшее привычным, будничным, "как пиджак, заношенный до дыр". Но даже будничное, обыденное у людей высокой духовной формации не могло не вызывать постоянного, почти рефлекторного нравственного содрогания, заставляя вновь и вновь обращаться в своем творчестве к теме скудости эмигрантской жизни. Многие из тех, кто эмигрировал во время революции и гражданской войны, сумели приспособиться к новым условиям жизни и даже найти в них некое удовольствие. Речь, конечно, идет о людях не примитивных, а, напротив, интеллектуально развитых, но бегущих от пошлости жизни разными путями. В рассказе "Великий музыкант" Гайто Газданов - создатель прозаических произведений особого жанра, музыкальных. исполненных лирической гармонии, насыщенных отступлениями от сюжета в стиле философских рассуждений, которые, по сути, являются стихотворениями в прозе, -пишет о зависимости человека от "сильных убеждений, которые являются столь же необходимыми, как пища или вода". Соотечественники писателя, так же как он, потерявшие родину, чтобы не сойти с ума от тоски, "верили... что есть нечто туманное и труднодостижимое, но несомненное... и каждый определял его сообразно со своими более или менее развитыми умственными способностями", будь то религия, любовь, карты, богатство. "Это были люди, одаренные силой приспособляемости к новым условиям жизни", но сознательно вытравлявшие те "душевные способности", нормальное проявление которых могло помешать ее нелепой целесообразности. Газданов принадлежал к другой части эмигрантской интеллигенции, той, у которой хотя и не осталось уже иллюзий, однако душевная потребность самовыражения была настолько сильна, что тоска по родине и вечная бездуховность жизни не притупляли, а постоянно обостряли ее. Именно те, кому в силу тонкости душевной организации тяжелее всего было выносить всеобщую мещанскую затхлость, - художники, композиторы, поэты - создали нетленные творения духа, то, что принято теперь называть культурой русской эмиграции. Об этом в иносказательной форме и говорит автор стихотворения, заглавная строка которого взята в качестве первого эпиграфа. Г. Иванов. Вся строфа звучит так:

Мелодия становится цветком.
Он распускается и осыпается.
Он делается ветром и песком,
Летящим на огонь весенним мотыльком,
Ветвями ивы в воду опускается...

Создать из горя, нищеты, скудости жизни нетленные цветы поэзии, преобразить тоскливую, раздирающую душу "мелодию" в полифонию жизни и любви - главная миссия истинного таланта! Пушкинские слова "Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать" вполне применимы к жизни и творчеству русских поэтов-эмигрантов. Но если Пушкин понимал "страдание" прежде всего как потребность нравственного очищения, то великие поэты XX века ощущали его еще и как реальность, от которой не могли отстраниться, спрятаться. Но "тот не поэт, Кто с жизнью счеты свел": прежде нужно успеть рассказать о ней, какова бы она ни была. С этой мысли, принадлежащей Н. Муравьеву ("Аэронавты"), и следует начать анализ лирики русских поэтов первой волны эмиграции, попытаться проследить, как "перевоплощается мелодия". Написать о своем страдании так. чтобы его пожалели, может, вероятно, каждый образованный и даже не очень образованный человек, но облечь свою муку в такие образы, которые будут приводить в трепет не только современников, но и людей других эпох, когда самого создателя произведения уже нет на свете, может только великий художник. Загадка искусства в том и состоит, что зритель, слушатель, читатель, внимая творцу, невольно задается извечным гамлетовским вопросом: "Что он Гекубе? Что ему Гекуба?"

Каждый из русских поэтов-изгнанников, начиная свой "грубый день", "взошедший" "над мачехой российских городов" (так метко и горько окрестил В. Ходасевич приютивший многих эмигрантов Берлин, и это определение применимо ко многим другим городам Европы - "Все каменное. В каменный пролет..."), день, часто посвященный обретению хлеба насущного и крова над головой, - каждый из них берег в себе ту искру Божию, которая помогала ему не сломаться духовно, остаться личностью и создать нетленные строки,

В стихотворении Д. Аминадо "Подражание Беранже" как полноправный герой фигурирует "старый фрак" - старый друг, не покидавший автора и на родине, и "на берегах Босфора", в Стамбуле, в Париже, когда "настойчивей и ближе Отчаянье подкатывалось" и не оставляло тоскливое ожидание того, что "вот-вот судьба своей придавит крышкой". На первый взгляд, это произведение звучит ностальгическим воспоминанием, "старый фрак" — символ того незыблемого, что осталось поэту в изгнании. Однако здесь присутствует и второй план - мужественная ирония автора, сумевшего противопоставить суровой действительности свой поэтический дар.

Пусть нелегок путь художника в изгнании и неясно, где и как он будет окончен, пусть нет "пищи... Для утешительной мечты", если вокруг "все высвистано, прособа-чено", но идти вперед все же надо: "Вот так и шлепай по грязи, пока не вздрогнет сердце, схвачено Внезапным треском жалюзи", - последнее слово представляет собой уже чисто европейское понятие и образ (В. Ходасевич "Нет, не найду сегодня пищи я..."). Есть, однако, люди, для которых этот "треск" уже прозвучал, но они продолжают жить автоматически, за чертой отмеренного: "Ковыляют жена и муж", "у нее мешок, у него сундук" (В. Ходасевич "Сквозь ненастный зимний денек...").

Эта парижская супружеская пара напоминает стариков с картины русского художника прошлого века П. Федотова "С квартиры на квартиру". Бедность гонит людей от сносного к плохому, от плохого к невыносимому, от невыносимого к смерти. Безысходность, тоска, беззащитность перед будущим - вот с чем нет сил бороться: только "ребенок малый" может спрятаться "с головой под одеяло" "от ночного страха". Но куда "скрыться" взрослым, сильным людям, как не потерять себя, сберечь искру жизни, дар творчества: "Пушкин сетовал о няне. Если выла вьюга:

Нету нянюшек в изгнаньи - Ни любви, ни друга!" (А. Несмелов "С головой под одеяло...").

Но иногда даже творческая одаренность, пусть художник и нашел ей применение (что бывало крайне редко), не дает удовлетворения. Лирический герой стихотворения одного из самых тонких и в то же время ироничных лириков русской эмиграции А. Вертинского "Желтый ангел" предстает не артистом, а лишь жалким шансонье "в парижских балаганах", "усталым старым клоуном", которому в пьяном угаре ресторана предстал посланец "доброго неба" - "желтый ангел", упрекнувший его за недостойную, бессмысленную жизнь и гибнущий талант. "Слезы боли и стыда" были исторгнуты из глаз артиста, вынужденного заниматься поденщиной, а не служить высокому искусству.

"Клоуном" ощущает себя и лирический герой другого поэта (Ю. Джанумов "Клоун"). Он - "скоморох, паяц, фигляр и шут" - мучится тем, что, вызывая смех, сам становится "посмешищем" и живет, "смехом проданным давясь и мучась", позабыв "на время о душе", о служении музам. Знаменательны слова поэта о том, что клоунский грим его героя - "это тоже маска Мельпомены". В таком же положении оказался музыкант из стихотворения Ю. Крузенштерн-Петерец с символическим названием "China doll" ("Китайская куколка"). В отчаянии от того, что "все равно ничего не поймут", он "барабанил по клавишам", хотя "каждый взмах - зуботычина". Он ломал инструмент, коверкал музыку Шопена, пил ром, проклинал жизнь, потому что "душа-то болела. Болела по-русски, бешено". На рассвете его не стало.

Вернемся к стихотворению Вертинского: заслужили ли артисты "жестокую речь" "желтого ангела"? В другом лирическом произведении - "Сумасшедший шарманщик" - поэт говорит о причине неизбывной тоски, мучащей сердце изгнанника: "Мы -осенние листья, нас бурей сорвало. Нас все гонят и гонят ветров табуны". Нет пути в призрачное "царство весны", ведь такие слова, как "весна", "рай", лишь эвфемизмы для других, более жестких понятий - "тюрьма", "неволя": "И в какой только рай нас погонят тогда?". Причина бездуховности искусства заключается именно в том, что как птица в неволе не может петь, так и душа человека, лишенного родины и свободы, все слабее откликается на зов жизни. Однако художник, который сумел осознать свое падение, может преодолеть его. Горе артиста, ощутившего возможность гибели таланта, воскрешает его душу. Происходит то, что в античности называли "катарсисом" - очищением через страдание. И если древние испытывали это очищение, просветление, переживая в театре страдания вместе с героем высокой трагедии, то поэты-эмигранты должны были постоянно ощущать его в жизни, сталкиваясь ежедневно с "маленькими" трагедиями и драмами, и, преодолевая их, находить в себе силы для истинного творчества. "Нет доли сладостней - все потерять", и это не издевка поэта над самим собой, а обретение своего истинного "я": "никогда ты к небу не был ближе, Чем здесь, устав скучать. Устав дышать. Без сил, без денег, Без любви, В Париже..." (Г. Адамович "За все, за все спасибо. За войну...").

Наиболее трагичной в эмиграции была судьба женщины. Когда-то она знала добрую, хорошую жизнь, родительскую ласку, встретила первую любовь. Теперь же ее участь - торговать собой, типичная участь русской эмигрантки. Символ ее судьбы -серьги, переходившие много лет из рук в руки, хранившие предания о разбоях, грабежах, насилиях. Теперь же "колыхаются серьги-подвески" в ушах эмигрантки, "дочери далеких придонских станиц", когда в ресторане она сидит "средь испытанных пьяниц", забыв все светлое и святое, что согревало ее душу, не в силах найти другой возможности существования (Н. Туроверов "Серьги"). Сродни ей другая женщина - героиня стихотворения А. Вертинского "Dancing girl" ("Девушка для танцев"). "Прошлого сладкий дурман" длился для нее недолго. В некогда далеком Китае, давшем приют многим эмигрантам, свершился "жестокий обман", и теперь она вынуждена зарабатывать на жизнь, танцуя с иностранцами "пьяный фокстрот" в пестром угаре ночного кабака.