Смекни!
smekni.com

Метафизика русской прозы (стр. 1 из 2)

.
Просвещение как исторический и духовный феномен.

Дух русской литературы явился не с гением Пушкина, а создался давным-давно, в веках. Содержание новейшей культуры и было обеднено тем, что весь предыдущий опыт русского искусства в ней не был воспринят как собственно художественный, а частью остался безвестным. По этим двум причинам знакомство с ним начиналось и заканчивалось на писаниях Симеона Полоцкого даже в Царскосельском лицее, этом светоче просвещения, и вот сам Пушкин писал: <Словесность наша, кажется, не старее Ломоносова>. Между тем о словесности нашей вплоть и до наших дней высказываются с той лишь разницей, что она <не старее Пушкина>. Но мало сказать, что обеднялось содержание культуры новейшей: превращался в эдакий допотопный реликт и отчужденный опыт русской духовной культуры. Во-первых, следует полагать, что новейшая культура с этим опытом не имела никакой связи, то есть ей присваивается временная сущность. о-вторых, следует, что и сущность русского искусства была временной и что оно не обладало самобытностью, жизненностью, если не внесло никакого вклада в тот самый золотой век и даже не создало удобренной, отнюдь не истощенной почвы.
Русское искусство извлекалось из небытия, и уже в наше время было вполне оценено все его художественное разнообразие и богатство, но вот что происходило: чем явственней делался великий этот опыт, тем больше завышались плоды петровского, европейского просвещения и значение новейшей словесности, разумеется, начатой <от Пушкина>. Таковое размежевание выразилось и в новейшей культурной идее двух веков, Золотого и Серебряного, в которых происходило воплощение тех мировоззрений, ценностей, настроений, что были заронены в пору европейского просвещения. Гений Пушкина велик, громаден, однако он и мал как начало этих веков или даже их итог. Это походило на то, будто воспитанное в блестящей европейской среде дитя не хотело признавать своей темной, дремучей матери. И если в началах европейского просвещения России это отречение и происходило из незнания и трагической оторванности нового русского дворянства от своих корней, то в последующем сближения между старейшей и новейшей ее половинами не могло произойти потому, что за два века сложилась такая беспочвенная, усеченная в своих понятиях духовная среда, которая уже только наращивала мощь отчуждения, отречения, отрицания. С другой стороны, почти сломлен был тот общий взгляд на русскую поэзию в части <пушкинской плеяды> и прочего, когда вся она представлялась отраженной от Пушкина да и мерилась по нему, как по аршину. И как ни удивительно, но затворы русской литературы не распахнулись, а, напротив, сделались еще глуше и крепче, ибо поскольку укрупнялся взгляд на Пушкина, постольку укрупнялась и его эпоха. В этой эпохе делалась еще историчней сама личность Пушкина, а прямо за тем вырастало, бронзовело ее историческое значение - это строительство национальной культуры. Скажем полней: русской европейской, которой, как считается, гений Пушкина будто бы внушил национальный дух и характер.
Стало быть, суть вовсе даже не во взгляде на Пушкина и не в том, насколько открыто и понято русское духовное богатство, но в чем же тогда? Имя Пушкина - это вечный знак, призванный указывать на рождение национальной культуры, какой высоты якобы не достигает за всю свою историю русская духовная культура, народная по своему происхождению или же церковная; потому не достигает, что рождение национальной культуры возможно только в слитной, целостной духовной среде, у народа просвещенного, с открывшейся жаждой к познанию - человека, окружающей его природы, истоков нравственного чувства. В эпохе европейского - или петровского - просвещения у нас и усматривается образование таковой духовной среды.
Греческое просвещение не обсуждается всерьез. Учение у греков не кажется основательным, потому что школьное образование и научная деятельность на Руси вовсе не привились. Факт этот исторический невозможно оспорить, но дело в том, что самая бесспорность его ровным счетом ничего не доказывает. Самобытная Русь разочаровывает нас потому, что мы так и не находим в ней подобия Византии. А этого подобия и не могло быть: просвещение происходило другим путем, сокровенным и сложным. Вопрос просвещения был вопросом творчества и веры русского народа, а не преемства или обретения знаний, с их <содержанием сотворенного> и <застывшей верой-сомнением>. Внутреннее сопротивление языческой Руси духу христианства сроднило славянское с античным. Когда же русская самобытность столкнулась в эпоху петровского просвещения с европейскими ценностями, то выделила из нее ренессансный дух, такой же эллинский по своему существу, но сам рационализм европейской культуры был в ходе духовного усложнения изжит, отвергнут. Тут ответ и на то, почему не привились на Руси школьное образование и научная деятельность, а только одна простая грамотность, которая никак не могла и не обеспечивала накопления, развития научного опыта, распространения прикладных технических знаний; ведь все упомянутые области, научные или близкие к науке, являются общечеловеческими. Иначе сказать, невозможно выделить самобытное, национальное из того, что по своей сути таковым не является. Насаждение знаний именно в этих областях и происходило в петровскую эпоху. Потому и насаждалось не просвещение, а круг реформ, призванных поднять Россию на все тот же общечеловеческий международный уровень развития науки, инженерии, управления государством, хозяйствования. Вся эта реформация, само собой, сопровождалась усилением духовного европейского влияния. В борьбе за самобытность на протяжении веков общинный дух народа превратился в национальный, а на новом же витке этой борьбы, в эпоху петровских преобразований, из его усиленных, воспаленных черт выделились общечеловеческие, планетарные. Из обособленной и национальной русская культура превратилась во всемирную, однако не утеряв своего самобытного духа. Таковая двойственность, когда общечеловеческое и самобытное оказалось заключенным в одну культурную форму, обрела свое полнейшее воплощение в идее русского духовного призвания - в русской Идее и мессианском существе новейшей русской культуры. <Из мертвеющей, пропахшей трупами России вырастает новая, венчающая человечество и кончающая его цивилизация - штурм вселенной, вместо прежнего штурма человека человеком - симфонии сознания...> - провозглашал последний ее пророк, Андрей Платонов.
Энергией нашей духовной культуры сделалось сопротивление. Но этой энергии сопротивления требуется слишком много, вплоть до беспрерывного напряжения, чтобы во что бы то ни стало сохранить русскую самобытность. Это противоречие из рода тех, которые рождаются отрицанием и являются неразрешимыми, безысходными. Русская самобытность состарилась, ей тысяча лет, но на их-то протяжении она остается младенческой, в том-то смысле и пушкинской. Диалектика культурного развития сплетается тесно и с диалектикой развития исторического. История никогда не стоит на месте, но текучесть ее становится очевидной в событиях того масштаба, которые так или иначе сказываются на человеческом бытии. В исторической практике европейских народов события такого масштаба происходили в единстве с законами общественного развития. Иначе сказать, в них присутствовала историческая целесообразность, и при всей глубине изменений человеческое бытие перетекало как бы из одной реальности в другую и так же гладко видоизменялся в своей сущности национальный быт. Особенность русского исторического развития заключается в том, что потребность в социальной реформации возникала из-за значительного отставания в общечеловеческих областях, но общечеловеческое шире и условней опыта народного. Когда социальная реформация насаждалась в русский мир, тогда он, напротив, утрачивал опору и приходил в шаткое мучительное положение.
Будучи противоестественным, преобразовательство облекалось поневоле в деспотические формы - тотальной власти, террора, государственной бюрократии, отчего подлинного обновления тем больше не могло произойти. Потому сами преобразования ни к чему, кроме усиления деспотических этих форм, не приводят. Человеку надо разрешить самому делать свой выбор, образовываться и дать в том свободу, а его принуждают к новому, пускай и прогрессивному, положению вещей силой, все одно что запрещая и мордуя, воспитывая в нем не иначе как раба. Подлинного обновления духовного произойти насильственным путем не может, <страх закрепощает невежество и пороки, а не избавляет от них>. Борьба за преобразование жизни сосредотачивается на вещественных символах и на абстрактных идеях, лозунгах. Это безысходный круг. Деспотия встает на пути самобытного национального развития, отчего не могут пробиться даже его ростки; отчего сама потребность в развитии лишается национальной сущности, а осознаваться начинает именно как потребность в реформации, то есть на чужом примере и внедрением в национальный уклад того, что ему чуждо. В итоге есть Россия, лишенная целесообразности и соразмерности исторического развития. Есть русская самобытность и ее духовное сопротивление как национальная сущность. И есть вечная деспотия, чередующая эпохи террора с эпохами глухой дремоты, давно утратившая национальные черты и ставшая именно <общечеловеческой>, с которой свыкся за века русский народ и которая стала под конец двадцатого века чуть не единственной исторической перспективой. Таким образом, с пробуждением истории в переходном состоянии оказывается не что иное, как наша национальная сущность, а вопросом современной культуры становится ее самобытность. Национальное не значит самобытное, как и не уподобляется тому, что есть народное. И это не игра смыслами, это как раз то сущностное различие, которое очень на многое влияет и которое поэтому важно определить. Национальное - это слитная, целостная духовная среда, которая невозможна без просвещенности, то есть без жажды к познанию, к совершенствованию. Народное всеми этими качествами не обладает, но оно изначально наделено той самобытностью, той жизненной опытностью, которых нельзя достичь путем совершенствования, то есть путем познания. Национальная самобытность - это достижение той сокровенной высоты, когда существо народной жизни воплощается в духовных образах, а сами эти образы становятся ответом на искания <народной души> и высокой, хранимой ценностью. Но отчуждение от нее, отчуждение вообще от народной среды рождает тот разрушительный тип национального самосознания, для которого свойственно впитывать и воспринимать как свое чужеродное; а в конечном - не воспринять и преобразить, а устранить, подменить народное, самобытное.
В том наша историческая трагедия, трагедия просвещения, что реформация, совершаемая в России всегда именно просвещенным слоем нации, но и отчужденным от народа, совершается ценой уничтожения исторической памяти народа и физического истощения его сил не потому, что таковые громадные человеческие и духовные потери неизбежны, а потому, что неизбежна та чужесть к народу и народному, что питает этот просвещенный слой. Эмигрантство западников, славянофильское сектантство - оборотные стороны одной и той же духовной узости. Говоря по Достоевскому, словами его героя Шатова из <Бесов>, славянофилом, равно как и западником, становятся у нас <по невозможности быть русским>.
Реформация и Просвещение следуют друг за другом, неотделимы одна от другого: удовлетворение нужд государства, достижение целей государственных невозможны и без подъема культурного развития. Это проблема историческая, рожденная несоразмерностью развития именно исторического и встававшая в разные эпохи перед народами больших природных пространств. Изменение в пространстве не есть изменение во времени, не есть изменение по существу - и потому-то начинает требовать нового существа. Однако знания, даже технические, усваиваются наравне и во взаимопроникновении с языком. Скажем, в пространстве евразийском тот же путь реформации и просвещения прошли вовсе не родственные и немилые нам монголы - с новорожденной за полвека государственностью, с расширением невероятным за полвека поля жизнедеятельности, притом у монголов не было своей письменности. Выбор, совершенный в этом отношении Чингисханом, был по своей природе подобным выбору, какой совершал Владимир Святой в эпоху крещения. Чингисхан мог воспользоваться для этой цели находившимися в пределах его досягаемости китайской письменной цивилизацией и уйгурской, которой и было отдано предпочтение как близкой по духу кочевникам.
Письменность, язык, как бы архаичны ни были эти примеры, всегда оказываются тем главным, тем сущностным, что заключают в себе и механизм, и диалектика просвещения. Тут мы говорим уже не про обретение первобытное письменности или веры, а про то, что всякое изменение, существенное в культурном развитии, есть прежде всего преобразование языковой национальной среды, в которую внедряется новый чужеродный язык знания, влекущий за собой новые чужеродные образы культуры и быта, смену национального <культурного типа> (определение Н. Данилевского). Культура - это материал еще и в том смысле, что заключается в форму, имеет свою форму. Разрушительно не вхождение в национальную культурную среду чего-то из чужого образа жизни и чужой культуры, потому что будет оно усвоено и освоено, оказываясь в ней воспользованным, нужным, удобным; но разрушительно преобразование исторических форм бытования культуры, построение культуры на формах внеисторических, внетиповых, потому что тогда прекращается сама наша история.
Утрата среды языковой, растворение ее и уничтожение в языке знания разрушительны еще и потому, что утрачивается национальная культурно-языковая общность - сила этого рода разрушения медлительней, незримей, схожа с распадом атомов. Реформация совершается самым сильным социальным классом или слоем, который можно назвать и просто господствующим, господским. Усвоение языка знания, иных обычаев отрывает господский слой от своего народа, от слоев низовых, простонародья, рождая особое национальное состояние, о котором уже велась речь выше, состояние просвещения.
Тогда в состоянии этом из просвещенного слоя нации, охваченного так или иначе просвещением, выделяется уже культурный класс - такая новая общность, которая образуется из осознания национальных культурных интересов. Этот класс также оказывается чуждым народу, хотя не чуждается народа. Достаточно вспомнить Аввакума, Ивана Неронова и подобного духовного склада ревнителей веры, очутившихся как бы между двух огней, оторвавшихся от народа, но так и не слившихся со слоем господским своего времени. Культурный класс уже вследствие борьбы за самобытность и активного духовного сопротивления делается в истории социальной силой, или, сказать иначе, идеал самобытности порождает <духов революции> и воплощается, замыкается уже в разрушительной роковой идее борьбы; энергия духовной борьбы ревнителей веры - в расколе и раскольниках; старое русское дворянство с его энергией духовного противления духу петровской эпохи - в движении декабристов; интеллигенция дворянская, разночинцы, научные марксисты - в большевизме.
Однако в том общий наш исторический подвиг как народа, что так же неудержим всегда обратный порыв к утраченной цельности, велика и неизбежна сила любви к погибшей родине, а из напряжения народной души - напряжения неимоверного любви, страха, страдания - рождается блаженный русский гений, являясь с миром, заступаясь за погубленное и погубленных, связуя воедино, казалось, бессвязные уж обрывки нашей речи, нашей истории.
Внутри с трудом обретаемой общности русского мира сильно, существенно внутреннее напряжение разных жизненных пластов, традиций, как бы всех атомов национального мировоззрения, и это напряжение, схожее с напряжением взаимоотталкивающих энергетических полей, питает сами эти разнообразные духовные национальные силы, а русское по духу, по мысли, по образу, по самобытности рождается уже в самых стыках этих полей.