В поэме отразились и некоторые личные черты Гоголя. В конце седьмой главы он пишет о поручике, приехавшем из Рязани, который был большой охотник до сапогов. Он “заказал уже четыре пары и беспрестанно примеривал пятую. Несколько раз подходил он к постели, с тем чтобы скинуть и лечь, но никак не мог: сапоги точно были хорошо сшиты, и долго еще поднимал он ногу и обсматривал бойко и на диво стачанный каблук” (т.5, с. 141). Л. Арнольди в своих воспоминаниях о Гоголе писал, что таким охотником до сапогов был сам автор: “Кто поверит, что этот страстный охотник до сапогов не кто иной, как сам Гоголь? ‹…› В его маленьком чемодане всего было очень немного ‹…›, а сапогов было всегда три, часто даже четыре пары, и они никогда не были изношены”[29].
В конце десятой главы Гоголь писал о том, как испуганные чиновники сравнивали Чичикова с Наполеоном, выпущенным англичанами с острова св. Елены. В то время многие считали Наполеона Антихристом(“Долго еще, во время самых прибыточных сделок, купцы, отправляясь в трактир запивать их чаем, поговаривали об антихристе” (т. 5, с. 188). В поэме отразилось отношение Гоголя к событиям, предсказанным в Апокалипсисе. Он предчувствовал приближающуюся кончину мира и считал сатану уже “развязанным”. В одной из предсмертных записей он писал: “Помилуй меня грешного, прости, Господи! Свяжи вновь сатану таинственного силою неисповедимого Креста!” (т. 6, с.392). Это особенное духовное понимание автором происходящих событий присутствует во многих эпизодах поэмы. Гоголь немногими словами описал смерть прокурора, заставляя задуматься читателя о смысле жизни и смерти: “А между тем появление смерти также было страшно в малом, как страшно было и в великом человеке: тот, кто еще не так давно ходил, двигался ‹…›, теперь лежал на столе ‹…›.О чем покойник спрашивал, зачем он умер или зачем жил, об этом один Бог ведает” (т. 5, с. 191-192). Далее автор описал то, что происходило в душах его героев при этом событии. Чичиков единственный несколько задумывается об этой смерти. Чиновники, шедшие за гробом, думали, каков-то будет новый генерал-губернатор, как возьмется за дело и примет их” (т. 5, с. 200), дамы были заняты разговорами о приезде нового генерал-губернатора, Чичиков же произносит от души: “Вот, прокурор! Жил, жил, а потом и умер!” (т. 5, с. 200). Он подумал о том, что напишут в газетах об умершем прокуроре, а потом заключил: “А ведь если разобрать хорошенько дело, так на поверку у тебя всего только и было, что густые брови” (т. 5, с. 200). Чичиков не стал соотносить происходящее с самим собою, встреча с покойником не заставила его подумать о собственной смерти. Эта позиция вовсе не совпадала с авторской. Гоголя с раннего детства поразила мысль о смерти, о загробной участи человека. Эту мысль запала в его душу после рассказа матери, о чем он и писал ей 2 октября 1833 года: “…Но один раз, — я живо, как теперь, помню этот случай, — я просил вас рассказать мне о Страшном Суде, и вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказывали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешников, что это потрясло и разбудило во мне всю чувствительность, это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли” (т.9, с. 61). Правильное отношение к смерти развивалось у Гоголя с детства, и это мы видим из его писем. После смерти отца он писал матери из Нежина: “Благословляю тебя, священная вера! В тебе только я нахожу источник утешения и утоления своей горести. … Ах, меня беспокоит больше всего ваша горесть! Сделайте милость, уменьшите ее сколько возможно, так, как я уменьшил свою. Прибегните так, как я прибегнул к Всемогущему” (письмо от 23 апреля 1825 года) (т.9, с. 10). Известно и другое письмо матери от 12 июня нового стиля 1844 года, в котором Гоголь, получив известие о смерти сестры, объясняет значение смерти и страданий: “Как бы то ни было, я твердо верю в милосердие Божие и вам советую также ‹…›. Молитесь о ней, но не грустите. А с тем вместе не забывайте этого страшного события, эту смерть, которая случилась среди самого вашего говенья. Несчастья не посылаются нам даром: они посылаются нам на то, чтобы мы оглянулись на самих себя и пристально в себя всмотрелись. Есть среди нас неутомимый враг наш, который силится всячески иметь на нас влияние и овладеть нашею душою. ‹…› Смотрите за собой бдительней: искуситель и враг наш не дремлет, вы можете впустить его себе в душу, не думая и не замечая ‹…›. Счастлив еще бывает тот, которому Бог пошлет какое-нибудь страшное несчастие, и несчастием заставит пробудиться и оглянуться на себя” (т.9, с. 240-241). Такое понимание несчастий и смерти автором объясняет эпизод встречи Чичикова с покойником в “Мертвых душах”. Основанием слов Чичикова (“Это, однако ж, хорошо, что встретились похороны; говорят, значит, счастье, если встретишь покойника”( т. 5, с. 200)) является народная примета “покойника встретить — к счастью”. Гоголь понимает это счастье как пробуждение души, связанное с желанием оглянуться на самого себя, возможность духовного возрождения. Но до такого осмысления событий не дорос гоголевский герой, поэтому для Чичикова счастье — это возможная удача в его предприятии. Тем не менее благодаря этому эпизоду читателю представляется повод задуматься о своей душе, о жизни и о смерти. Ведь Гоголь говорил о своем стремлении помочь другим всмотреться в самих себя в письме к протоиерею о. Матфею Константиновскому: “Хотелось бы живо, в живых примерах показать темной моей братии, живущей в мире и играющей жизнью, как игрушкой, что жизнь — не игрушка” (т.9, с. 478). Самого Гоголя память смертная никогда не оставляла. П. А. Кулиш в своем “Опыте биографии Н. В. Гоголя” передает слова, сказанные А. О. Смирновой С. Т. Аксакову: “В Гоголе было именно то прекрасно, что посреди сует и непременного условия своей жизни, то есть, своей художественной деятельности он хранил о смерти память ежеминутную”.
Недаром книга “Выбранные места из переписки с друзьями” начиналась “Завещанием”. О нем Гоголь писал в письме и матери от 25 января 1847 года: “… Завещание мое, сделанное во время болезни, мне нужно было напечатать по многим причинам в моей книге; сверх того, что это было необходимо в объясненье самого появления такой книгри, оно нужно затем, чтобы напомнить многим о смерти, о которой редко кто помышляет из живущих” (т.9, с. 358).
Говоря о дороге, на которую выехал Чичиков, автор отвлекается от своего повествования и неожиданно обращается ко всей Руси, которая словно глядит на него. В этом лирическом отступлении он писал: “Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря песня? Что в ней, в этой песне?… Какие звуки болезненно лобзают и стремятся в душу, и вьются около моего сердца ? Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами” (т. 5, с. 201). Эти слова, обращенные к России, Гоголь объяснял в “Четырех письмах по поводу “Мертвых душ” : “Кому при взгляде на эти пустынные, доселе не заселенные и бесприютные пространства не чувствуется тоска, кому в заунывных звуках нашей песни не слышатся болезненные упреки ему самому — именно ему самому, тот или уже весь исполнил свой долг как следует, или же он нерусский в душе” (т.6, с. 74). Гоголь сознавал свой высокий долг перед Богом, поэтому все, что ни видел он на Руси, напоминало ему об этом. Он писал: “Не знаю, много ли у нас таких, которые сделали все, что им следовало сделать, и которые могут сказать открыто перед целым светом, что их не может попрекнуть ни в чем Россия, что не глядит на них укоризненно всякий бездушный предмет ее пустынных пространств, что все ими довольно и ничего от них не ждет. Знаю только то, что я слышал себе упрек” (т.6, с. 75). Далее, автор писал о том, что было сказано им в поэме: “От души было произнесено это обращенье к России: “В тебе ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться ему ? ‹…› В России теперь на всяком шагу можно сделаться богатырем. Всякое званье и место требует богатырства.‹…› Я слышал то великое поприще, которое никому из других народов теперь невозможно и только одному русскому возможно, потому что перед ним только такой простор, только его душе знакомо богатырство” (т.6, с. 76).
В “Выбранных местах из переписки с друзьями” Гоголь объяснял многое, относящееся к замыслу первого тома. Так, в поэме автор говорит: “А добродетельный человек все-таки не взят в герои” (т. 5, с. 204). В четвертом письме по поводу “Мертвых душ” Гоголь писал, почему он не изобразил его: “Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведет. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство” ( т.6, с. 82).
Говоря о “добродетельном человеке”, Гоголь имел в виду Чичикова. Он писал: “Быстро все превращается в человеке: не успеешь оглянуться, их уже вырос внутри страшный червь ‹…› И не раз не только широкая страсть, но ничтожная страстишка к чему-нибудь мелкому разрасталась в рожденном на лучшие подвиги …” (т. 5, с. 221).
Взгляд Гоголя на эту проблему менялся. В своей поэме он писал: “Но есть страсти, которых избранье не от человека. Уже родились они с ним в минуту рождения его в свет, и не дано ему сил отклониться от них. Высшими начертаньями они ведутся, и есть в них что-то вечно зовущее, неумолкающее во всю жизнь” (т. 5, с. 221). В 1845 году Гоголь побывал в Оптиной пустыне, где прочитал книгу великого подвижника св. Исаака Сирина. После этого его отношение к зависимости человека от его собственных страстей изменилось. П. Матвеев в статье “Гоголь в Оптиной пустыни” писал: “Я видел у о. Климента Зедергольм первый том “Мертвых душ” (первого издания). Экземпляр этот принадлежал гр. Толстому — с заметками Гоголя карандашом, на полях одиннадцатой главы”[30]. Гоголь против этого места писал: “Это я писал в “прелести”, это вздор — прирожденные страсти — зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для на искоренение их. …. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь, вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение “Мертвых душ”[31].