А между тем это была действительно “руководящая” мысль, т.е. принцип, легший в основу целого направления, которое на русской почве дало бесспорные и впечатляющие результаты. И Достоевский, стоявший у истоков движения, уже тогда сумел их правильно разглядеть и обдумать во всей глубине и плодотворности возможных следствий. Чем дальше шло время, тем более оно подтверждало фундаментальное значение сказанного Пушкиным “нового слова”. В конце 1870-х годов Достоевский писал: “…”слово” Пушкина до сих пор еще для нас новое слово”[4]. Иначе говоря, никто из тех, кто явился за Пушкиным, при всем блеске индивидуальных дарований /Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Гончаров, Герцен, Некрасов/ не выразил иной, более капитальной, более всеобъемлющей идеи, которая могла бы потеснить или стать рядом с “руководящей” пушкинской мыслью.
Путь Пушкина к установкам реалистического творчества начинался с размышления над проблемами современной истории и споров вокруг “Истории государства Российского” Карамзина. В “Истории…” Пушкин увидел реализованную возможность такого повествования, при котором субъективные убеждения и пристрастия автора не исключают иных суждений, необходимо вытекающих из “верного /т.е. полного, не урезанного и не искаженного в пользу собственной концепции/ рассказы событий”. Эта возможность показалась Пушкину настолько важной, что он воспользовался ею уже как приемом тогда, когда, будучи в том же положении, что и Карамзин, писал “Историю Пугачевского бунта” /1834/. Не случайно поэтому главный недостаток томов “Истории русского народа” Н. Полевого Пушкин усмотрел в тенденциозности, в легкомысленном и мелочном желании поминутно противоречить Карамзину, в “излишней самонадеянности”. “Уважение к именам, освященным славою…первый признак ума просвещенного. Позорить их дозволяется только ветреному невежеству, как некогда, по указу эфоров, одним хносским жителям дозволено было пакостить всенародно” /т.11, стр.120/. Презрительные нападки Н. Полевого на Карамзина тем более странны, что мнения, высказанные Н. Полевым, не опирались ни на личные убеждения автора, как бы оно ни соотносилось с реальной историей русского народа, ни на эту историю. Своевольная трактовка исторических лиц и событий, “насильственное направление повествования к какой-нибудь известной цели” /т.11, стр.121/ в виде собственной или заимствованной любимой идеи сообщают истории характер романа, тогда как самый роман на современном этапе развития литературы должен иметь, по мысли Пушкина, все достоинства реальной истории – правдивого, беспристрастного рассказа о прошлом и настоящем.
На этом убеждении, сформированном во время работы над “Борисом Годуновым”, “Полтавой”, “Евгением Онегиным”, Пушкин прочно утвердился к 1829-1830 году, когда писал рецензию на Н. Полевого. Жанр произведения /драма, поэма, роман/ ничего не менял в существе новой эстетической позиции: по отношению к ней Пушкину был безразличен не только выбор между тем или иным драматическим и эпическим жанром, но и выбор между всеми этими жанрами вместе и наукой /историей/, поскольку там и тут безусловное преимущество было на стороне строгих выводов исторической науки. В исторических работах Пушкина занимали проблемы, вне которых он не представлял себе дальнейшей эволюции ведущих жанров новейшей литературы. Проблемы истории были для него проблемами литературы.
Первый шаг от романтизма к реализму выразился в отказе от произвольного истолкования характеров и событий. Заключительные главы “Евгения Онегина” в отличие от начала романа /1823/, написаны художником, окончательно сбросившим оковы романтического подхода к изображению действительности и нашедшим твердую опору для реалистического повествования. Отныне оценка людей, событий в эпическом и драматическом рассказе дается не с личной точки зрения, чем бы она не диктовалась, но с точки зрения народа и исторических перспектив его судьбы. Такова природа пушкинской объективности, отметившей особой печатью оригинальную суть его реализма. “Что развивается в трагедии, - рассуждал Пушкин в 1830 году, разбирая драму М. Погодина “Марфа Посадница,” – какая цель ее? Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная…Что нужно драматическому писателю? Философию, бесстрастие, государственные мысли историка, догадливость, живость воображения, никакого предрассудка любимой мысли. Свобода” /11,419/. Эта “свобода” предполагала полную зависимость от исторической правды. “Драматический поэт, беспристрастный, как судьба, - писал Пушкин в том же разборе драмы М. Погодина, - должен был изобразить столь же искренно, сколь глубокое, добросовестное исследование истины и живость воображения…ему послужило, отпор погибающей вольности, как глубоко обдуманный удар, утвердивший Россию на ее огромном основании. Он не должен был хитрить и клонится на одну сторону, жертвуя другою. Не он, не его политический образ мнений, не его тайное или явное пристрастие /по отношению к самодержавным притязаниям Иоанна или, напротив, к новгородской вольности/ должно было говорить в трагедии, но люди минувших дней, их умы, их предрассудки. Не его дело оправдывать или обвинять. Его дело воскресить минувший век во всей его истине” /11,181/.
Эпическому и драматическому писателю, так же как историку, нужно было вглядываться в факты, правильно их сопоставлять, отыскивая внутреннюю связь, отделяя главное от второстепенного, и делать лишь те выводы, которые подсказывает логика исторических ситуаций, их видоизменений, их взаимной обусловленности. Возражая Н. Полевому по поводу его рассуждений о средневековой Руси, Пушкин писал: “Вы поняли великое достоинство французского историка /Гизо/. Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, введенные Гизотом из истории христианского Запада”.
Интерес Пушкина к социальной разнородности внутри одного государственного единства идет от все более настойчивого желания изучить не статику, но динамику общественной жизни, проникнуть в скрытые закономерности исторических перемен. Отсюда преимущественное внимание поэта к тем сословиям, чьи интересы решительнее прочих влияют на судьбы науки: крестьянство – дворянство.
Все подвижно, все меняется. Всякая ущемленность терпима до известной поры. Задевая одного или немногих, она не влияет на ход вещей. Но дело принимает другой оборот, когда стеснение грозит помешать / “Медный всадник”/. Вот почему /и это было ясно Пушкину уже в “Борисе Годунове”/ решающее слово на любом этапе исторической жизни нации принадлежит народу, хотя это отнюдь не свидетельствует о его непогрешимости, не избавляет от возможных ошибок и заблуждений. Но как бы то ни было, не только слово, само молчание народа достаточно красноречиво, ибо в любом случае – кричит он или безмолвствует – народ является главным действующим лицом истории / “Борис Годунов”/. Это убеждение стало основным положением пушкинской реалистической системы. К концу 1820-х годов ее специфика четко выразилась двумя важнейшими понятиями: историзм и народность. Б.В. Томашевский писал: “Основными чертами пушкинского реализма являются передовые гуманистические идеи, народность и историзм. Эти три части в их неразрывной связи и характеризуют своеобразие пушкинского творчества в его наиболее зрелом выражении”[5].
Для зрелого Пушкина нет истории вне народа и нет народа вне истории. Если народ творит историю, то история, в свою очередь, творит народ. Она формирует его характер / “образ мыслей и чувствований”/, она определяет его нужды и чаяния, которые следует формулировать не с точки зрения каких бы то ни было, в том числе и “самых передовых гуманистических идей”, а с точки зрения уловленной в своем своеобразии конкретно-исторической реальности. Все насущные, общественно важные потребности возникают изнутри народной жизни. “…Одна только история народа, - писал Пушкин, - может объяснить истинные требования оного” /12,18/. И, объясненные и необъясненные, они всякий раз и непременно влияют на дальнейший ход вещей. Точно так же, как творимая народом история не завершена и открыта в каждый момент наступающего настоящего, точно так же подвижен и незавершен творимый историей народный характер. Пушкин не мог быть создателем ни завершенной и прогнозирующей будущее исторической концепции, ни игнорирующей будущее и завершенной концепции национального характера.
Если у Пушкина обращение к истории означало изучение скрытых пружин исторического процесса и национального характера, о обращение к истории у Гоголя означало изучение именно национального характера, причем в отличительных его чертах, резко выделяющих народ среди других народов и резко выражающих природные свойства его души. В прошлом Гоголь стремился разглядеть исконные, незамутненными никакими позднейшими привнесениями стихии народного бытия, возникающие из глубины первозданной гармонии между человеком и органическими условиями его жизни. Характер народа здесь не что иное, как воплощение творческого “духа земли”, действующего во всех естественных проявлениях народной жизни и лишь в них и благодаря им находящего неповторимый вид, и мысли, и образ.
Пушкин опирался в первую очередь на документы и летописи, тогда как Гоголь старался вникнуть в дух народа, и документированная канва событий, скупое изложение фактов, наивное летописное морализирование были менее плодотворны для его размышлений, чем произведения народного творчества. Рисуя прошлое, Гоголь не смущался неточностью хронологических сближений: день и число битвы, верная реляция не входили в его планы, поскольку стихии национального характера заявляли о себе в каждом событии народной истории, когда бы оно не происходило, и ни в одном – с исчерпывающей полнотой /ср. “Тарас Бульба”/. Отсюда и возникала необходимость сближений.