Интуиция для Белого – это древний опыт человечества, окристаллизовавшийся ныне в формах “знания”, тайного в духовной организации, но управляемого подсознательными импульсами.
Динамика, в основе которой лежала интуиция, подтверждала мысль, то есть духовный и материальный процессы составляли единое целое.
В доме Соловьёвых поддержали и приветствовали первые литературные опыты Бори Бугаева. С 1895 года он начал писать стихи, лирическ0ую прозу, фантастические сказочные произведения, драму. Литературные и философские штудии шли своим чередом однако по завершении гимназического курса Бугаев подал прошение о зачислении студентам естественного отделения физико-математического факультета Московского университета. Занятия физикой, химией, географией сочетались с интересом к философии и эстетики.
В 1900 году Бугаев окончательно решает стать писателем. Михаил Сергеевич помогает Борису сочинить псевдоним “Андрей Белый”.
В псевдониме этом всё не случайно. И имя святого апостола Андрея, брата Симона, которого Христос первым призвал к себе в ученики, и эпитет к нему “Белый” - символ света, непорочности, чистоты, свободы, очищения мира в день страшного суда – любимый цвет Владимира Соловьёва, представляющий собой гармоничное сочетание всех цветов.
Личный сокровенный смысл этого псевдонима – символ с достаточной полнотой раскрывается в стихотворном послании самого писателя к другу с С. Соловьёву:
Сердце вещее радостно чует
призрак близкой, священной войны.
Пусть холодная вьюга бунтует –
Мы храним наши белые сны.
Нам не страшно зловещее око
великана из туч буревых.
Ах, восстанут из тьмы два пророка.
Дрогнет мир от речей огневых.
И на северных бедных равнинах
разлетится их клич боевой
о грядущих, священных годинах,
о последней борьбе мировой.
Сердце вещее радостно чует
призрак близкой, священной войны.
Пусть февральская вьюга бунтует –
мы храним наши белые сны.
Февраль 1901
Москва
Эпохальным для начинающего символиста стал 1901 год: начало нового века переживалось им с исключительным напряжением.
В публике его сразу определили чудаком, многие и смеялись. Все газеты обошло двустишие из “Золота лазури”:
Завопил низким басом,
В небеса запустил ананасом.
О закрой свои бледные ноги.
Но Брюсов был расчётливый честолюбец, может быть, и сознательно или на скандал, только чтобы прошуметь. А у Белого это – природа его. Брюсов был делец, Белый – безумец.
А. Белый очень хорошо читал стихи, в тогдашней манере, но очень своеобразно, и во всём не походил ни на кого.
“Сразу поразили его плавный, грациозный жест и необычайная манера говорить, всё время двигаясь и как бы танцуя, то отходя назад, то наступая. Ни секунды не оставаясь неподвижным, кроме ненастных, сознательно выбранных и полных подчеркнутого значения пауз. Сначала это показалось весьма комичным, потом стало гипнотизировать, а вскоре уже чувствовалась, сто это можно говорить только так. В первые минуты я даже не слушал, а только смотрел на него”. “Он кружился, отступая, наступая, приподнимался, вспархивая, опускался, припадал, наклонялся: иногда чудилось, что он сейчас отделится от пола”. Это свидетельство Александра Гладкова, слушавшего Белого (он выступал с публичной лекцией по поводу постановки в МХАТе “Мертвых душ”) в 1933 году.1
Литературно-художественный кружок в Москве, богатый клуб тогдашний, часто устраивал вечера. Особняк Востряковых на Дмитровке отлично был приспособлен – зрительный зал на шестьсот мест, библиотека в двадцать тысяч томов, читальня, ресторан хороший, игорные залы. Брюсов был одним из заправил: заведовал кухней и рестораном.
На одном таком вечере выступает Белый, уже не безызвестный молодой писатель.
Из-за кулис видна резкая горизонталь рампы с лампочками, свет прямо в глаза. За рампой, как ржаное поле с колосьями, зрители в лёгкой туманной полумгле. А по нашу сторону, “на этом берегу”, худощавый человек в чёрном сюртуке, с голубыми глазами и пушистым руном вокруг головы – Андрей Белый. Он читает стихи, разыгрывает нечто руками, отпрядывает назад, налетает на рампу – вроде как танцует. Читает – поёт, заливается.
И вот стало заметно, что на ржаной ниве непорядок. Будто поднялся ветер, колосья клонятся вправо, влево – долетают странные звуки. Белый как бы и не почувствовал ничего. Чтение опьяняло его, дурманило. Во всяком случае, он двигался по восходящей воодушевления. Наконец почти пропел приятным тенорком:
И открою я полотер-рн-ное за-ве-дение…
В ожидании же открытия плавно метнулся вбок, будто планируя с высоты – присел основательно.
Это было совсем не плохо сыграно, могло и нравиться. Но нива ощущала иначе. Там произошло нечто вне программы. Теперь уже не ветер – налетел вихрь, и колосья заметались, волнами склоняясь чуть не до полу. Надо сознаться: дамы помирали со смеху. Смех этот, сдерживаемо-неудержимый, весёлым дождём долетал и до нас, за кулисы.
“И смех толпы холодной”… - но дамский смех этот в Кружке даже не смех врагов, и толпа не “холодная”, а скорее благодушно – весёлая. “Ну что же, он декадент, так и полагается”.
Всё-таки… - какая бы ни была, насмешка ожесточает. И лишь много позже, с годами, стало ясно, сколько горечи, раздражения, уязвлённости скоплялось в том, кого одно время считали “князем Мышкиным”.
Тревожный и неровный, с перебоями “пульс эпохи”, который в своих произведениях чутко воплощал и выражал Белый, сам находившийся в состоянии постоянной вибрации, пародия, в сочетании с ненормальными условиями воспитания, и ещё одну черту с его натуры, также явившуюся одной из важнейших причин тех тяжёлых, подчас трагических ситуаций, в каких он оказывался.
Эта черта – ненормальное, колеблющееся сочетание в нём, в его психике и поведении “мужского и женского начал”, проникшие в самую суть его существа и определившее многое в отношении его с людьми.
“В 1906 – 1907 годах кучка молодёжи литературной издавала в Москве журнальчик “Зори”, а затем газету “Литературно – художественная неделя.
Белый дал нам статью о Леониде Андрееве. Чуть ли не в том же номере появился какой – то недружественный отзыв о Брюсове.
Брюсов, конечно, разъярился. Белый был постоянным сотрудником “Весов” брюсовских – там была строгая дисциплина, - он тоже разъярился (иначе и нельзя было).
Встретив где–то П. Муратова, нашего сотоварища, сотрудника по отделу искусства, набросился на него исступлённо, поносил и его, и нас в выражениях полупечатных. Князь Мышкин вряд ли одобрил бы их.
Одновременно появилась и статья Белого в “Весах” против нас, совсем исступленная. Видно было, в каком он запале.
Нетрудно себе представить, что – при нервности и обдчивости юных литераторов – из этого получилось. Собрались у меня, решили отправить Белому ультиматум.
Написал его я, в тоне резком, совершенно вызывающем. Белого приглашали объясняться. Если он не возьмет назад оскорбительных выражений, то “мы прекращаем с ним всякие, как личные, так и литературные, отношения”.
В назначенное время собрались в кабинете поэта Стражева: кроме хозяина Б. А. Грифцов, П. П. Муратов, Ал. Койранский, поэт Муни и я.
Звонок. Появляется Белый — в пальто, в руках шляпа, очень бледный. Мы слегка ему кланяемся, он также. Останавливается вдверях, обводитвсех острым взглядом (глаза бегают довольно быстро).
- Где я? Среди литераторов или в полицейском участке?
Можно было любить или не любить нас, но на полицейских мы не походили.
Первая же фраза задала тон. Трудно было бы сказать про свидание это, что “переговоры протекали в атмосфере сердечности и взаимного понимания”.
- В таком тоне мы разговаривать не намерены. Или возьмите оскорбления назад, или же мы расходимся.
Сражение началось. Белый в тот день был весьма живописен и многоречив — кипел и клубился весь, вращался, отпрядывал, наскакивал, на бледном лице глаза в оттенении ресниц тоже метались, видно, он “разил” нас “молниями” взоров. Конечно, был глубоко уязвлен моим письмом.
— Почему со мной не переговорили? Я же сотрудник, я честный литератор! Я человек. Вы не мое начальство. Я мог объясниться, это недоразумение. А меня чуть не на дуэль вызывают...
Я не уступал.
— Мы только тогда начнем с вами разговаривать, когда вы возьмете назад слова о нашем сотоварище и о нас.
Он кричал, что это возмутительно. Я не поддавался ни на шаг. Наконец Белый вылетел в переднюю, я за ним. Тут вдвоем у окна мы разыграли заключительную сцену, вполне достойную кисти Айвазовского.
Мы пожимали друг другу руки и уверяли, что “лично” по-прежнему друг друга “любим”, в литературной же плоскости “разошлись” и не можем, конечно, встречаться, но в “глубине души ничто не изменилось”. У обоих на глазах при этом слезы.
Комедия развернулась по всем правилам. Мы расстались “друго-врагами” и долго не встречались, как будто даже не знакомились.
Белый засиял своей очаровательной улыбкой, чуть мне в объятия не кинулся. В ту минуту зимнего, неверного дня рядом с великой живописью так, вероятно, и чувствовалось. Неправильно было бы думать, однако, что на зыбком песке можно что-нибудь строить. Нынче мог Белому человек казаться приятным, завтра — врагом”.1
А. Белый – это клубок чувств, нервов, фантазий, пристрастий, вечно подверженный магнитным бурям, и разные радиоволны направляли его на разное. Сопротивляемости в нём вообще не было.
По словам Бориса Зайцева, в 1914 г. перед, войной, Андрею Белому привиделось нечто на могиле Ницше, в Германии, как бы лжевидение, и он серьёзно психически заболел.
Белый всю жизнь носился по океанским далям своего собственного “я”, не находя берега, к которому можно было бы причалить. Время от времени, захлёбываясь в безбрежности своих переживаний и постижений, он оповещал: “берег!” - но каждый очередной берег Белого при приближении к нему снова оказывался занавешенной туманами и за туманами на миг отвердевшей “конфигурацией” волн. В на редкость богатом и всеохватывающем творчестве Белого есть все, кроме одного: в творчестве Белого нету тверди, причем ни небесной, ни земной. Сознание Белого - сознание абсолютно имманентное, формой и качеством своего осуществления резко враждебное всякой транцендентной реальности. Анализом образов Андрея Белого и его словаря, его слов-фаворитов можно было бы с лёгкостью вскрыть правильность этого положения.