Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев) родился в семье видного ученого-математика и философа-лейбницианца Николая Васильевича Бугаева, декана физико-математического факультета Московского университета. Мать, Александра Дмитриевна, урожденная Егорова, одна из первых московских красавиц. Вырос в высококультурной атмосфере "профессорской" Москвы. Сложные отношения между родителями оказали тяжелое воздействие на формирующуюся психику ребенка, предопределив в дальнейшем ряд странностей и конфликтов Белого с окружающими (см. мемуары "На рубеже двух столетий"). В 15 лет познакомился с семьей брата В. С. Соловьева М. С. Соловьевым, его женой, художницей О. М. Соловьевой, и сыном, будущим поэтом С. М. Соловьевым. Их дом стал второй семьей для Белого, здесь сочувственно встретили его первые литературные опыты, познакомили с новейшим искусством (творчеством М. Метерлинка, Г. Ибсена, О. Уайльда, Г. Гауптмана, живописью прерафаэлитов, музыкой Э. Грига, Р. Вагнера) и философией (А. Шопенгауэр, Ф. Ницше, Вл. Соловьев). Окончил в 1899 лучшую в Москве частную гимназию Л. И. Поливанова, в 1903 естественное отделение физико-математического факультета Московского университета. В 1904 поступил на историко-филологический факультет, однако в 1905 прекратил посещать занятия, а в 1906 подал прошение об отчислении в связи с поездкой за границу.
В 1903 окончил математический факультет Московского университета. Первый раз выступил со стихами в 1901 году, а первый сборник стихов - “Золото в лазури”, Андрей выпустил в 1904 году. “Кровавые цветы” одиночества, сомнения были легко побеждены “радостями духовными”, зовами “священной войны”, верой в “Арго крылатого”. Лирика щедро расцвечивалась “златосветными”, “пурпурно-огневыми”, “пьяняще-багровыми” красками.
В 1901 сдает в печать "Симфонию (2-ю, драматическую)" (1902). Тогда же М. С. Соловьев придумывает ему псевдоним "Андрей Белый". Литературный жанр "симфонии", созданный писателем [при жизни опубликованы также "Северная симфония (1-я, героическая)", 1904; "Возврат", 1905; "Кубок метелей", 1908], сразу продемонстрировал ряд существенных черт его творческого метода: тяготение к синтезу слова и музыки (система лейтмотивов, ритмизация прозы, перенесение структурных законов музыкальной формы в словесные композиции), соединение планов вечности и современности, эсхатологические настроения. В 1901-03 входит в среду сначала московских символистов, группирующихся вокруг издательств "Скорпион" (В. Я. Брюсов, К. Д. Бальмонт, Ю. К. Балтрушайтис), "Гриф" (С. Кречетов и его жена Н. И. Петровская, героиня любовного треугольника между ней, Белым и Брюсовым, отразившегося в романе последнего "Огненный ангел"), затем знакомится с организаторами петербургских религиозно-философских собраний и издателями журнала "Новый путь" Д. С. Мережковским и З. Н. Гиппиус. С января 1903 начинает переписку с А. А. Блоком (личное знакомство с 1904), с которым его связали годы драматической "дружбы-вражды". Осенью 1903 становится одним из организаторов и идейных вдохновителей жизнетворческого кружка "аргонавтов" (Эллис, С. М. Соловьев, А. С. Петровский, М. И. Сизов, В. В. Владимиров, А. П. Печковский, Э. К. Метнер и др.), исповедовавшего идеи символизма как религиозного творчества ("теургии"), равенства "текстов жизни" и "текстов искусства", любви-мистерии как пути к эсхатологическому преображению мира. "Аргонавтические" мотивы развивались в статьях Белого этого периода, напечатанных в "Мире искусства", "Новом пути", "Весах", "Золотом руне", а также в сборнике стихов "Золото в лазури" (1904). Крушение "аргонавтического" мифа в сознании Белого (1904-06) произошло под влиянием ряда факторов: смещения философских ориентиров от эсхатологии Ницше и Соловьева к неокантианству и проблемам гносеологического обоснования символизма, трагических перипетий неразделенной любви Белого к Л. Д. Блок (отразившихся в сборнике "Урна", 1909), раскола и ожесточенной журнальной полемики в символистском лагере. События революции 1905-07 были восприняты Белым поначалу в русле анархического максимализма, однако именно в этот период в его поэзию активно проникают социальные мотивы, "некрасовские" ритмы и интонации (сборник стихов "Пепел",1909).
1909-10 начало перелома в мироощущении Белого, поисков новых позитивных "путей жизни". Подводя итоги прежней творческой деятельности, Белый собирает и издает три тома критических и теоретических статей ("Символизм", 1910; "Луг зеленый", 1910; "Арабески", 1911). Попытки обретения "новой почвы", синтеза Запада и Востока ощутимы в романе "Серебряный голубь" (1910). Началом возрождения ("второй зари") стало сближение и гражданский брак с художницей А. А. Тургеневой, разделившей с ним годы странствий (1910-12, Сицилия Тунис Египет Палестина), описанные в двух томах "Путевых заметок" (1911-22). Вместе с ней Белый переживает и новый период восторженного ученичества у создателя антропософии Рудольфа Штейнера (с 1912). Высшее творческое достижение этого периода роман "Петербург" (1913; сокращенная редакция 1922), сосредоточивший в себе историософскую проблематику, связанную с подведением итогов пути России между Западом и Востоком, и оказавший огромное влияние на крупнейших романистов 20 в. (М. Пруст, Дж. Джойс и др.).
В 1914-16 живет в Дорнахе (Швейцария), участвуя в строительстве антропософского храма "Гетеанум". В августе 1916 возвращается в Россию. В 1914-15 пишет роман "Котик Летаев" первый в задуманной серии автобиографических романов (продолжен романом "Крещеный китаец", 1927). Начало Первой мировой войны воспринял как общечеловеческое бедствие, русскую революцию 1917 как возможный выход из глобальной катастрофы. Культурфилософские идеи этого времени нашли воплощение в эссеистическом цикле "На перевале" ("I. Кризис жизни", 1918; "II. Кризис мысли", 1918; "III. Кризис культуры", 1918), очерке "Революция и культура" (1917), поэме "Христос воскрес" (1918), сборнике стихов "Звезда" (1922).
В 1921-23 живет в Берлине, где переживает мучительное расставание с Р. Штейнером, разрыв с А. А. Тургеневой, и оказывается на грани душевного срыва, хотя и продолжает активную литературную деятельность. По возвращении на родину предпринимает множество безнадежных попыток найти живой контакт с советской культурой, создает романную дилогию "Москва" ("Московский чудак", "Москва под ударом", оба 1926), роман "Маски" (1932), выступает как мемуарист "Воспоминания о Блоке" (1922-23); трилогия "На рубеже двух столетий" (1930), "Начало века" (1933), "Между двух революций" (1934), пишет теоретико-литературные исследования "Ритм как диалектика и "Медный всадник" (1929) и "Мастерство Гоголя" (1934). Однако "отвержение" Белого советской культурой, длившееся при его жизни, продолжилось и в его посмертной судьбе, что сказывалось в долгой недооценке его творчества, преодоленной только в последние десятилетия.
Философ, ученый, поэт, математик, писатель и мистик уживались в нем, объединяясь в образе устремленного, проницательно-страстного человека-мыслителя. Но и поэт, и философ, и мистик, и все они, хоть и жили, укрывшись под одной черепной коробкой, все же, встречая друг друга, вступали в конфликты. Конфликты вели к катастрофам, то смешным, то трагичным, а Белый - страдал. Взрывы сознания (его выражение) в высшей степени были свойственны Белому. Когда он не взрывался, был спокоен, как все, то казалось: он притворяется. Его вежливость (я в этом уверен) была защитительной маской, помогавшей ему общаться с людьми, без того чтобы ранить или быть раненым. Жил в нем дух неприятия, дух протеста, и он отрицал, взрываясь сознанием. Это было понятным для тех, кто мог видеть: Белый жил в мире, отличном от мира людей, его окружавших, и мир обычный, принятый всеми, он отрицал. Время в мире Белого было не тем, что у нас. Он мыслил эпохами. Вот пример: он несся сознанием к средним векам, дальше - к первым векам христианства, еще дальше - к древним культурам, и перед ним раскрывались законы развития, смысл истории, метаморфозы сознания. Он уносился и дальше: за пределы культуры - в Атлантиду и, наконец, - в Лемурию, где только еще намечались различия будущих рас, и оттуда он несся обратно, всем существом своим, всем напряжением мысли переживая: от безличного к личному, от несвободы к свободе, от сознания расы к сознанию я. Еще с детства ему были свойственны такие полеты. Мир Белого вас поражал также ритмами. Да и сам он был - ритм. Все, что он делал: молчал, говорил, читал лекцию, ваял звуками стих нараспев, бегал, ходил - все чудилось вам в сложных, свойственных Белому ритмах. Все его гибкое тело жило тем, чем жил его дух. В тончайших вибрациях, в жестах рук, в положении пальцев оно отражало, меняясь, желания, мысли, гнев, радости Белого. (Между прочим, легко балансируя и без страха мог он ходить по перилам балкона на высоте многоэтажного дома.) И мыслил он ритмами. Мысль, говорил он, есть живой организм. Она как растение: ветвится и ширится. Мысли ищут друг друга, зовут, привлекают, сливаются или, враждуя, вступают в борьбу, пока побежденная, сдавшись, изменится или исчезнет из поля сознания. Созревая ритмически, мысль дает плод в свое время. Геометрическая фигура была для него формой, гармонично звучащей. Звук превращался в фигуру и образ. Красота - в чувство. Движение - в мысль. Говорил ли он об искусстве, о законах истории, о биологии, физике, химии - тотчас же он сам становился тяготением, весом, ударом, толчком или скрытой силой зерна, увяданием, ростом, цветением. В готике он возносился, в барокко - круглился, жил в формах и красках растений, цветов, взрывался в вулканах, в грозах - гремел, бушевал и сверкал (как Лир, такой же седой, безудержный, но сегодняшний, не легендарный. Лир безбородый, в неважных брючишках, в фуфайке, с неряшливым галстуком). И во всем, что с ним делалось, виделись ритмы, то строгие, мощные, гневные, то огненно-страстные, то вдруг тихие, нежные, и что-то наивное, детское чудилось в них. Когда он сидел неподвижно, молчал, стараясь себя угасить, чтобы слушать, вам начинало казаться: не танцует ли он? Он сделал открытие. Путем вычислений, исследуя стихосложение, он проникал в душу поэта и слышал, как он говорил, пульс и дыхание Пушкина, Тютчева, Фета в минуты их творчества. Он демонстрировал сложные схемы кривых, математически найденных им для ритмов стиха. Каждый стих выявлялся на схеме особо, рисуя конкретно смысл, содержание, идею стиха. Математика через ритм вела к смыслу. И часто кривая вскрывала в стихе содержание за содержанием. Белый гордился открытием и, демонстрируя новые схемы, горел, увлекался, метался по комнате, делал долгие паузы, исчезая куда-то, и снова кидался на схему, вычислял, сыпал цифрами, знаками, буквами, иксами, украдкой следя с огорчением за лицами слушавших: лица тупели, кивали и посылали ему виновато улыбки - понять было трудно. Лекции Белого вас удивляли. О чем бы он ни читал - все казалось неожиданным, новым, неслыханным. И все от того, как он читал. Как-то раз, говоря о силе притяжения Земли, он вскочил, приподнял край столика, за которым сидел, и, глядя на публику в зале, зачаровал ее ритмами слов и движений, а потом так сумел опустить приподнятый столик, что в зале все ахнули: столик казался пронизанным такой силой, тянувшей его к Центру Земли, что стало чудом: как остался он здесь, на эстраде, почему не пробил земную кору и не унесся в недра земные! И рядом со всем этим, тут же, на лекции, он так неудачно взмахнул рукой вверх, что черная шапочка (для чего-то сегодня надетая) взлетела на воздух, вызвав смех в публике, а он рассердился на публику. (Черная шапочка - хоть и странно, все же как-то понятно. Но однажды зайдя к нему, я застал его так: сидел он на стуле в углу съежившись, спрятав кисти рук в рукава, в фуфайке, конечно, и - в дамской шляпе с отделкой из серого маха. Я не мог не спросить его, что это значило, и он объяснил: Немощь, зябну, чихаю. Но все же осталось неясным: почему шляпа дамская?) Помню, на этой же лекции, вызвав рукоплескания слушавших, он (упустив из вида себя самого) стал аплодировать вместе со всеми, с улыбкой шныряя глазами в кулисах, по зале и сзади себя. С чувством юмора Белый как будто бы был не в ладах. Он не смеялся, когда смеялись другие, или смеялся один. Помню, увидев однажды карикатуру смешную в журнале на себя самого, он рассердился и стал карикатурно изображать карикатуру. Впечатление было гнетущим. Но все же беловский юмор - с сарказмом и болью - силен. Прочтите хотя бы главу, где описан вечер Свободной эстетики (Московский чудак), или встречу японца с профессором (Москва под ударом), и вы, если вообще принимаете Белого, будете, может быть, так же смеяться, как смеются любители шуток Шекспира. Белый жил в увлечениях, постоянно меняя их. То он собирал осенние листья, сортировал их часами по оттенкам цветов, то мешками возил разноцветные камушки с берега моря из Крыма в Москву, приводя своих близких в отчаяние. (Между прочим, камушки он собирал, появляясь на пляже в одном лишь носке - другая нога была голая.) То собирал обожженные спички и грудами складывал их у себя под кроватью. (Кто-то прознал, что он собирал их на случай, если в Москве не окажется топлива.) Интересен процесс его творчества. Схему романа он задумывал в общих чертах и затем наблюдал терпеливо им же вызванных к жизни героев. Они обступали его день за днем, развиваясь, ища отношений друг с другом, меняя интригу, вскрывая глубокие смыслы и, наконец, становясь символичными. Белый сам говорит, что порой произведение искусства представляет сюрприз для художника. Но такие сюрпризы были обычным явлением для Белого. Воображение художника такого масштаба, как он, обладает способностью соединять два процесса, противоположных друг другу. В нем самостоятельность образов сочетается с их подчиненностью воле художника. Белый, следя объективно за игрой этих образов, взглядом своим рождал в них свое, субъективное. Противоречие делалось кооперацией образов с автором. Он едва успевал регистрировать в памяти все, что жило, горело в его творческой мысли. Он знал: что часто вначале являлось ему как свалень событий, ряд фигур, атмосфер, мест, домов, улиц, комнат, безделушек на столиках, на этажерочках, полочках, - все вливалось само постепенно в интригу, в идею, давало им краски, становясь обертонами и полутонами и иногда поднимаясь до символа. Он как-то увидел в фантазии человечка, нескладного, странного, видом ученого (похож на профессора!). Он бежал за каретой с мелком, стараясь на черном квадрате убегавшей кареты формулку вычертить. Профессор бежал все быстрее, быстрее, быстрее! Но вдвинулась вдруг лошадиная морда громаднейшим ускореньем оглобли: бабахнула! Тело, опоры лишенное, падает: пал и профессор на камни со струйкой крови, залившей лицо. Когда Белый увидел все это, он не знал еще с точностью, что это будет московский чудак, любимый герой его, профессор Коробкин. Но бывали у Белого и страшные образы и факты, уже выходившие из сферы искусства. Ими он мучил себя и других. Много темного жило в душе его. Но Белого трудно судить, еще трудней осудить его, многоликого, жившего вечно в бунтарстве, в контрастах, в умственных трюках. Но и не осуждая, я все же скажу: чувство в нем далеко отставало от мысли. Мысль-огонь увлекала его в бездны сознания (его выражение) и подолгу держала его в отчуждении, в холодных и темных углах, тупиках, лабиринтах, где сердце молчит и где близки границы безумия. Все обостряя рассудком до искажения, он начинал ненавидеть им же созданный мысленный призрак. Любил ли он? Вероятно, любил, но, по-своему, силою мысли (не сердца). Он утверждал, и это ему заменяло любовь. Но он мог утверждать при желании: тьма есть сеет, и мог жить в этой тьме, полюбив ее мыслью, до нового трюка рассудка.