Вскоре указанные мотивы рассыпаются на элементы, каждый из которых или обретает самостоятельное развитие, более или менее протяженное или затухает, или же получает сюжетное развертывание и разрешение (пожар в монастыре Введенье – на – Горе). В конце концов эти мотивные элементы, перетекая растворяются в заполняющем пространство повествования, начиная с шестой, ''предпоследней'', главы, многоликом образе метели. Впервые он появляется как небольшой самостоятельный ''орнамент'', инструментированный с помощью приема ономатопеи в конце ''раздела'' Ордынин- город во ''Вступлении'':
''И теперешняя песня в метели:
- Метель. Сосны. Поляна. Страхи.-
- Шоояя, шо-ояя, шооояяя …
- Гвииуу, гаауу, гввииууу, гвииииуууу, гааауу.
И:-
- Гла-вбумм!
- Гла-вбумм!!
- Гу-вуз! Гуу-вууз!…
- Шоооя, гвииуу, гаааууу.
- Гла-вбуммм!!.. (6;51)
Рождение новой действительности соединяется с криком лешего. Таким образом Пильняк указывает на языческое начало в революции.
Фрагмент повторяется в главе второй, в эпизоде ''Две беседы. Старики'', уже не как анонимно - стихийная песня в метели, а как речь мудрствующего попа - расстриги Сильвестра, уповающего на сектантскую стихию как истинно народную и видящего в революции ''наваждение'': ''Слышишь, как революция, воет - как ведьма в метель! слушай: - гвииуу, гвииуу! Шооя, шоояя … гаау. И леший барабанит: гла-вбум! Гла-вбуумм! …А ведьмы задом - передом подмахивают: -кварт-хоз! кварт-хоз! …Леший ярится: -нач-эвак! нач-эвак! хму! …А ветер, а сосны, а снег: шооя, шоооя, шооя…шооя…хмууу… И ветер: -гвиииууу. Слышишь?'' (6;87). Наконец, в шестой главе, в эпизоде ''Китай – город'', фрагмент включен в кругозор наррации персонажа-большевика Архипа - Архипова: ''Метель. Март. –Ах, какая метель, когда ветер ест снег! Шоояя, шо-ояя, шооояя! … Гвииу, гваау, гааау …гвиииууу…Гу-ву-зз!.. Гу-ву-зз!.. Главбумм!! Шоояя, гвииуу, гаауу! Гла-вбумм!! Гу-вуз!! Ах, какая метель! Как метельно!.. как – хо-ро-шо!..'' (6;153).
Таким образом. Прием повтора манифестирует глубинную взаимообратимость контрапунктно противопоставленных тематических линий, поскольку обе они не только выносят на поверхность мотивы стихии (русской и восточной), но и показывают пределы преобразовательной энергии сознательного начала (его возможности/невозможности) по отношению к началу иррационально- стихийному (знаменитый лейтмотив ''кожаных курток'' -большевиков, ''энергично фукцирующих'' и олицетворяющих революционную ''волю к власти''). Мотив метели, следовательно, получает дополнительные тематические обертоны и дает росток новому лейтмотиву: ''Россия. Революция. Метель''. Этот мотив приобретает статус межтекстуального рефрена и свяжет не только фрагменты одного текста, но и целые произведения (''Голый год'', ''Иван – да - Марья'', ''Метель'', ''Третья столица'', ''Повесть о черном хлебе'', Машины и волки''), создавая единое пространство метатекста.
Исправляя ''ошибку'' Петра, возвращая Россию к ее национальным истокам, революция открывает новые пути, которые должны возвысить Россию над миром. Оттого, она воспринимается Пильняком романтически – восторженно: ''Не майская ли гроза революция наша? не мартовские ли воды, снесшие коросту двух столетий?'' (6;75).
По словам А. Солженицына, Пильняк ''разрывается'' в поисках подходящего образа: ''Революция пришла белыми метелями и майскими грозами'' (6;75). ''В России сейчас сказка. Разве не сказочен голод и не сказочна смерть? Разве не сказочно умирают города?'' (6;106)
Новый путь, на который вступает послереволюционная Россия, подчеркивают многочисленные описания разрухи старого мира: ''теперь разрушен'', ''теперь уничтожен''. Уничтожены не только города, но и природа, окружающий мир, человек. Их поражает пожар, в который преобразован мотив зноя: ''В 1914 году, в июне, в июле горели красными пожарами леса и травы, красным диском вставало солнце, томились люди в безмерном удушии. В 1914 году загорелась Война и за ней в 1917 году – Революция'' (6;49). Получает дальнейшее развитие и мотив колоколов, переплетаясь с мотивом смерти. Гибнут монастыри, сбрасываются колокола, как когда-то при Петре I.
Россия возвращается к язычеству, наблюдается торжество ''бесовства'', ''бесовидение в метель'', применяя слова П. Флоренского о блоковских ''Двенадцати'' к пильняковской метели.
Революция в ''Голом виде '' увидена глазами двух идеологов ''бесовства'': ''западника'' и ''почвенника''. Они выражают возможные пути развития России после 1917 года.
''Западник'' – сапожник Семен Матвеев Зилотов считает, что именно революция спасет Россию: ''На красноармейских фуражках загорелась мистическим криком пентаграмма … она кричит, донесет, спасет'' (6;132). Зилотов намечает и точные сроки прихода ''спасителя''. ''Через двадцать лет будет спаситель. Россия скреститься с иностранным народом … '' (6;132). Зилотов разрабатывает подробный план порочного зачатия ''спасителя'': в монастырском алтаре должны совокупиться начальник народной охраны Ян Лайтис (''иностранец'') и делопроизводитель Оленька Кунц (''девственница'', которая на самом деле оказалась блудницей): ''Кровью алтарь обагрится. А потом все сгори, и иностранец – огнем''. План удается в своей фактической части - монастырь действительно сгорает. Но вместо рождения спасителя получается нелепый фарс: товарищ Лайтис арестовывает Оленьку, Компарт приказывает арестовать самого Лайтиса, а сумасшедший ''апостол'' сгорает в монастыре.
''Мечтанья юности и иссушенный мозг в мечтаньях …!'' – комментирует его прожекты скрещения России с Западом автор.
Сгорает в монастырском пожаре и другой пророк бесовства – ''почвенник'' архиепископ Сильвестр. Когда Зилотов показывает старому владыке красную бумажную звезду, склоняя ее концы (символизирующие столицы западных государств) к центру (Москве), то архиепископ кричит: ''Заблуждены! Заблуждены! Ересь!'' Сильвестр излагает свою теорию революции: ''Песни народные вспомни, грудастые, крепкие, лешего, ведьму! Леший за дело взялся, крепкий, работящий. Иванушку – дурачка, юродство – побоку. Кожаные куртки. С топорами. С дубинами. Мужик!'' (6;129). Это русский национальный вариант бесовства, противопоставленный ''иностранному'' антихристу.
По концепции архиепископа, вся история России основана на бунте против государственности: ''Нет никакого интернационала, а есть народная русская революция, бунт – и больше ничего. По образу Степана Тимофеевича''. И именно в революции народ получил возможность осуществить свою мечту – построить ''государство без государства''. ''Ну, а вера будет мужичья'', как раньше, когда ''вместо Пасхи девушек на урочищах умыкали, на пригорках в дубравах Егорию, скотьему богу, молились. А православное христианство вместе с царями пришло, с чужой властью …Жило православие тысячу лет, а погибнет, а погибнет - ! – лет в двадцать, в чистую, как попы перемрут (этот срок называет и Зилотов для прихода антихриста) …И пойдут по России Егорий гулять, водяные да ведьмы, либо Лев Толстой, а то, гляди, и Дарвин …'' (6;86).
Основной сквозной мыслью о революции, таким образом, является сопоставление ее с русским бунтом, ''бессмысленным и беспощадным'', стихийным.
Сама стихия народа, его земляная и половая сила гармонирует с революцией и является важнее и сильнее ее. ''Броситься к первой женщине, быть сильным безмерно и жестоким. И здесь, при людях, насиловать, насиловать, насиловать!'' И революция здесь – явление не историческое, не социальное, только природное, прорыв человеческих инстинктов: ''Теперешние дни – разве не борьба инстинкта?!'' (6;116). Революция выходит ''из-под контроля'', она ''не осознает'' своей высокой роли в истории, которую ей приписывает Пильняк, она просто бушует, подобно природной стихии.
Историческая правда аргументируется природной силой. Революция пытается соединить природу и историю. В романе об этом свидетельствуют образы ''земляных'', ''природных'' персонажей – знахаря Егорки, Арины, его дочери, затем любовницы и жены. Мысль о единстве природы и истории, заявленная еще в ранних рассказах Б. Пильняка, получает развитие в его романах.
Звучит также и закон жизни, оказывающийся сильнее истории: '' …древнее, значимей, - страшнее – человеческая жизнь …'' (7;251). Тот, кто принял этот закон, может овладеть жизнью, ''энергично фукцировать'', как ''фукцирует'' Архипов, потому что за ним спокойное понимание жизни, ее целью, ее течения – от рождения до смерти. Он сын своего отца, отца, который, узнав, что смертельно болен. Приходит к сыну с трудным вопросом:
'' - То есть, что лучше умереть – самому позаботиться?
- Да, - сказал глухо
- И я тоже думаю так. Ведь умрешь – и ничего не будет, все кончится. Ничто будет.
- Только, отец, - слово ''отец'' дрогнуло больно. – Ты ведь отец мне, - всю жизнь с тобой прожил, от тебя прожил, - понимаешь, тошно!'' (6;66).
Без боязни смерти входит Архипов в роман. С обещанием новой жизни завершает его: новая жизнь не только в смысле светлого будущего, но и реального продолжения физически и нравственно не выродившийся потомок князей Ордыниных. По душевной зрелость она приняла революцию, ''всей кровью своей почуяла'' и сделала единственно значимый вывод: ''надо жить – сейчас или никогда'' (6; )
Третью точку зрения на дальнейшее развитие России высказывает князь Глеб Ордынин, племянник архиепископа Сильвестра, тоже ''почвенник'', но в духе XIX века. Он считает, что Петр насильственно насадил ''механическую культуру'' Запада, ''Россия томилась в удушье …'' Отсюда – взгляд князя Глеба на революцию, которая, противопоставила Россию Европе. И еще. Сейчас же после первых дней революции Россия бытом, нравом, городами – пошла в семнадцатый век'' (6;84).