Пронзительный заголовок романа — «Приглашение на казнь» — прозвучал у Набокова еще раз во фразе из рассказа «Облако, озеро, башня». Там некий русский изгнанник, которого автор окрестил незатейливо Василии Иванович, попал случайно в загородную поездку в компании с немецкими обывателями, неукоснительно выполняющими программу коллективного увеселения. Попытка незадачливого экскурсанта отколоться от группы вызвала ярость попутчиков, его жестоко избили.
«— Я буду жаловаться,—завопил Василий Иванович.— Отдайте мне мой мешок. Я вправе остаться где желаю. Да ведь это какое-то приглашение на казнь,— будто добавил он, когда его подхватили под руки».
Написанный в 1937 году в Мариенбаде рассказ «Облако, озеро, башня» — зарисовка, превращенная в злую сатиру. Железная дисциплина, общность бессмысленной цели, насилие над крайним в общем строю — все это заставляет вспомнить о гитлеровских порядках, восторжествовавших в ту пору в Германии.
Рассказ ближе к реальности, нежели роман, и это помогает четче прочесть фантасмагорию Цинцинната Ц., которого присуждают к отсечению головы за непрозрачность. В рассказе, по существу, расшифрована непрозрачность: человек, имеющий несчастье быть подзаконным жителем тоталитарного государства, не имеет права на инакомыслие и инакочувствие, ему полагается быть таким, как все. Нарушение нормы — кошмарное преступление. Сколько бы ни рассуждал Набоков о безразличии к происходящему во вне его души, он чутко реагировал на поползновения растоптать личность. Причем в «Приглашении на казнь» жалости заслуживает не какой-нибудь мыслитель, поэт, творец, а самый обычный маленький человек, рядовой и даже заурядный.
Цинциннат Ц. приговорен к отсечению головы за то, что он непрозрачен. Эту свою особенность (у Набокова просторечно: особость) он тщательно скрывал: «Чужих луче» не пропуская, а потому, в состоянии покоя, производя диковинное впечатление одинокого темного препятствия в этом мире прозрачных друг для дружки душ, он научился все-таки притворяться сквозистым...»
Эка невидаль — осудили за непрозрачность, в годы, когда сочинялся роман, сажали и осуждали и за более нелепые провинности. Набоков придумал своему Цинциннат.у Ц. такое отличие от прочих, которое прочитывается как намек на скрытность, сакральность, таинственность, как отсутствие ясности среди прозрачных натур.
Набоков показал, сколь опасна неясность «я», к каким губительным последствиям влечет это несчастного, когда все иные сограждане живут как под рентгеном. Автор особенно эту тему не развивает. Понятно, что обреченный своим рождением бедный Цинциннатик, в имени которого чудится что-то цианистое или цитатное, не такой, как все, и потому процедура отсечения головы неизбежна. Для этого доносчики изрядно постарались.
В фантасмагоричном романе Набокова все несуразно и несообразно. Узника изо всех сил ублажает администрация каземата, его развлекают сюрпризами, впрочем, довольно мрачноватыми, дозволяют совершать променад по коридору тюремного квадрата, неотвратимо возвращающего завтрашнюю жертву в камеру. Вся обслуга в остроге отменно любезна, да вот только существует ли она на самом деле или только пригрезилась Цинциннату, измученному ожиданием казни? Набоков награждает всех этих тюремных начальников редкостными именами с непременным раскатистым «Р», заставляющим вспомнить Родиона Романовича Раскольникова, которому ведь тоже позволял до Поры до времени наслаждаться волей покладистый следователь Порфирий Петрович, в имени которого тоже аукнулось «р». У Набокова всегда имя — имидж.
Однако бросается в глаза сходство не столько с «Преступлением и наказанием» Достоевского, сколько с, «Процессом» Ф. Кафки, от чего В. Сирии брезгливо открещивался, уверяя, что не читал сочинений популярного пражанина. Вряд ли это правда, совпадения фабул поразительны. Цинциннату, как и Иозефу К., ровно тридцать лет. Сходна конструкция имен. Оба арестованных сохраняют свободу, вернее, видимость воли. Они свободны внешне, но внутренне не свободны: тюрьма внутри них! Оба героя — люди никакие: всякие, любые, совершенно безликие. Их ждет одинаковая казнь.
Разумеется, манера повествования у авторов совершенно различна. Набоков смеется, балагурит и каламбурит, устраивает карнавал, где ряженые то оживают, то превращаются в куклы, наподобие тех марионеток, которые делал Цинциннат до ареста. Но смех этот страшен. Особенно страшно становится, когда появляется м-сье Пьер. Дирекция тюрьмы жаждет, чтобы осужденный на казнь непременно побратался со своим палачом, чтобы между ними была достигнута полная контаминация. «Что за нелепость!» — воскликнет в недоумении здравомыслящий читатель. Возлюбить палача, который обликом и начертанием первой буквы отражение осужденного, как были идентичны прокурор и адвокат? Может ли быть что-нибудь более абсурдное и ужасное? Но в этой противоестественной ситуации просматривается главная горькая мысль писателя. Врагом личности оказывается ближний, его двойник и, наконец, сам человек. Палач и жертва соединились, чтобы от времени до времени меняться местами, производя рокировку.
Палач — антагонист и союзник. Это еще Достоевский раскрыл в диалогах Родиона Романовича с Порфирием Петровичем. Как обходителен, как деликатен следователь с убийцей старухи процентщицы! Сколько раз он восклицает, что-де он любит, просто обожает студента Раскольникова. А про себя заметит, что он человек поконченный. Порфирий не лжет, он видит в дерзком экспериментаторе вчерашнего себя, изжившего наполеоновский комплекс. Он сам мог бы прежде оказаться на месте Раскольникова, да и кто знает, не станет ли с годами узник законником.
Так ли уж был неправ Набоков в своих роковых прозрениях? Разве не дает подтверждений европейская история последних десятилетий? Проиллюстрировать реальными примерами, фантазии Набокова вовсе не сложно. Но от соблазна стоит, по-видимому, отказаться, потому что замысел автора «Приглашения на казнь» заключался в другом. Он исследовал не отдельную личность, а природу человека как такового, в которой он усматривал в равной мере жертвенность и насилие. Антиномию человеческой натуры он обозревал иронично. Набокову в высшей степени присуще двойное зрение: видеть в страшном — смешное, в комическом — трагедию. Отсюда и проистекает дивное соединение комических пассажей с горестными вздохами обреченного. Трагический карнавал — так, вероятно, можно охарактеризовать атмосферу романа, в заглавии которого уже содержится противоречие между ожиданием и результатом. Приглашают-то на праздник, а никак не на казнь.
Казнен или не казнен Цинциннат Ц.—в финале об этом сказано невнятно, так что читатель вправе решать сам участь страдальца. А это, в свою очередь, вызывает споры и разночтения. Один из первых рецензентов романа, поэт Владислав Ходасевич, чрезвычайно высоко оценивший оригинальную форму романа и своеобычную стилистику повествования, так истолковал двусмысленность финала:
«В «Приглашении на казнь» нет реальной жизни, как нет и реальных персонажей, за исключением Цинцинната. Все прочее— только игра декораторов-эльфов, игра приемов и образов, выполняющих творческое сознание или, лучше сказать, творческий бред Цинцинната. С окончанием их игры повесть обрывается. Цинциннат не казнен и не-неказнен, потому что на протяжении всей повести мы видим его в воображаемом мире, где никакие реальные события невозможны. В заключительных строках двухмерный, намалеванный мир Цинцинната рушится, и по упавшим декорациям «Цинциннат пошел,—говорит Сирия,— среди пыли и падших вещей, направляясь в ту сторону, где. судя по голосам, стояли существа, подобные ему». Если угодно, в эту минуту казнь совершается, но не та и не в таком смысле, как ее ждали герой и читатель: с возвращением в мир «существ, подобных ему» пресекается бытие Цинцинната-художника».*
В этом суждении особо обращает на себя внимание оценка образа Цинцинната, он по мысли поэта и есть художник, преобразовавший мир. Вернувшись из тюремного Эльдорадо на землю, где его освобождают, лишая одновременно возможности фантазировать, Цинциннат терпит фиаско.
«Приглашение на казнь» считалось самым поэтическим созданием В. Сирина, а в письме к своему корреспонденту Моррису Вишопу от 6 марта 1956 года В. Набоков самую высокую оценку дал «Лолите»: «Я знаю, что на сегодняшний день «Лолита» — лучшая из написанных мною книг. Я спокоен в моей уверенности, что это серьезное произведение искусства и что ни один суд не сможет доказать, что она порочна и непристойна. Все категории безусловно переходят одна в другую: в комедии нравов, написанной прекрасным поэтом, могут быть элементы непристойности, но «Лолита» — это трагедия. «Порнография» — не образ, вырванный из контекста; порнография — это отношение и намерение. Трагическое и непристойное исключают друг друга».
Стоит вдуматься в слова Набокова и не спешить судить его за дерзость замысла. Отказавшие Набокову издатели совершали весьма распространенную ошибку: пороки героя они переносили на произведение в целом.
С точки зрения строгой морали Гумберт Гумберт, любящий двенадцатилетнюю падчерицу Лолиту, совершает множество безнравственных действий. Но героев Набокова, а правильнее сказать героев литературных персонажей вообще, не следует судить по кодексу и подходить к ним с критериями обыденного сознания. Герои античных мифов (Эдип, Федра, Медея) совершали поступки более рискованные, чем современный европеец, переправленный Набоковым за океан. Но миф не воспринимается как непристойность, а герои мифов продолжают жить, примеряя порой одежду новых столетий, когда к далеким сюжетам обращаются классицисты или романтики, декаденты конца прошлого века или драматурги-интеллектуалы недавнего времени.