Смекни!
smekni.com

Набоков (стр. 18 из 20)

Пронзительный заголовок романа — «Приглашение на казнь» — прозвучал у Набокова еще раз во фразе из рассказа «Облако, озеро, башня». Там некий русский изгнанник, которого автор окрестил незатейливо Василии Иванович, попал случайно в загородную поездку в компании с немецкими обывателями, неукоснительно выполняющими программу коллективного уве­селения. Попытка незадачливого экскурсанта отколоться от груп­пы вызвала ярость попутчиков, его жестоко избили.

«— Я буду жаловаться,—завопил Василий Иванович.— Отдайте мне мой мешок. Я вправе остаться где желаю. Да ведь это какое-то приглашение на казнь,— будто добавил он, когда его подхватили под руки».

Написанный в 1937 году в Мариенбаде рассказ «Облако, озеро, башня» — зарисовка, превращенная в злую сатиру. Же­лезная дисциплина, общность бессмысленной цели, насилие над крайним в общем строю — все это заставляет вспомнить о гит­леровских порядках, восторжествовавших в ту пору в Германии.

Рассказ ближе к реальности, нежели роман, и это помогает четче прочесть фантасмагорию Цинцинната Ц., которого присуж­дают к отсечению головы за непрозрачность. В рассказе, по су­ществу, расшифрована непрозрачность: человек, имеющий не­счастье быть подзаконным жителем тоталитарного государства, не имеет права на инакомыслие и инакочувствие, ему полагает­ся быть таким, как все. Нарушение нормы — кошмарное пре­ступление. Сколько бы ни рассуждал Набоков о безразличии к происходящему во вне его души, он чутко реагировал на пополз­новения растоптать личность. Причем в «Приглашении на казнь» жалости заслуживает не какой-нибудь мыслитель, поэт, творец, а самый обычный маленький человек, рядовой и даже заурядный.

Цинциннат Ц. приговорен к отсечению головы за то, что он непрозрачен. Эту свою особенность (у Набокова просторечно: особость) он тщательно скрывал: «Чужих луче» не пропуская, а потому, в состоянии покоя, производя диковинное впечатление одинокого темного препятствия в этом мире прозрачных друг для дружки душ, он научился все-таки притворяться сквозистым...»

Эка невидаль — осудили за непрозрачность, в годы, когда сочинялся роман, сажали и осуждали и за более нелепые про­винности. Набоков придумал своему Цинциннат.у Ц. такое от­личие от прочих, которое прочитывается как намек на скрыт­ность, сакральность, таинственность, как отсутствие ясности среди прозрачных натур.

Набоков показал, сколь опасна неясность «я», к каким гу­бительным последствиям влечет это несчастного, когда все иные сограждане живут как под рентгеном. Автор особенно эту тему не развивает. Понятно, что обреченный своим рождением бед­ный Цинциннатик, в имени которого чудится что-то цианистое или цитатное, не такой, как все, и потому процедура отсечения головы неизбежна. Для этого доносчики изрядно постарались.

В фантасмагоричном романе Набокова все несуразно и не­сообразно. Узника изо всех сил ублажает администрация казе­мата, его развлекают сюрпризами, впрочем, довольно мрачно­ватыми, дозволяют совершать променад по коридору тюремного квадрата, неотвратимо возвращающего завтрашнюю жертву в камеру. Вся обслуга в остроге отменно любезна, да вот только существует ли она на самом деле или только пригрезилась Цинциннату, измученному ожиданием казни? Набоков награждает всех этих тюремных начальников редкостными именами с не­пременным раскатистым «Р», заставляющим вспомнить Родиона Романовича Раскольникова, которому ведь тоже позволял до Поры до времени наслаждаться волей покладистый следователь Порфирий Петрович, в имени которого тоже аукнулось «р». У Набокова всегда имя — имидж.

Однако бросается в глаза сходство не столько с «Преступ­лением и наказанием» Достоевского, сколько с, «Процессом» Ф. Кафки, от чего В. Сирии брезгливо открещивался, уверяя, что не читал сочинений популярного пражанина. Вряд ли это правда, совпадения фабул поразительны. Цинциннату, как и Иозефу К., ровно тридцать лет. Сходна конструкция имен. Оба арестованных сохраняют свободу, вернее, видимость воли. Они свободны внешне, но внутренне не свободны: тюрьма внутри них! Оба героя — люди никакие: всякие, любые, совершенно безликие. Их ждет одинаковая казнь.

Разумеется, манера повествования у авторов совершенно различна. Набоков смеется, балагурит и каламбурит, устраивает карнавал, где ряженые то оживают, то превращаются в куклы, наподобие тех марионеток, которые делал Цинциннат до ареста. Но смех этот страшен. Особенно страшно становится, когда появляется м-сье Пьер. Дирекция тюрьмы жаждет, чтобы осу­жденный на казнь непременно побратался со своим палачом, чтобы между ними была достигнута полная контаминация. «Что за нелепость!» — воскликнет в недоумении здравомыслящий читатель. Возлюбить палача, который обликом и начертанием первой буквы отражение осужденного, как были идентичны про­курор и адвокат? Может ли быть что-нибудь более абсурдное и ужасное? Но в этой противоестественной ситуации просматрива­ется главная горькая мысль писателя. Врагом личности оказывается ближний, его двойник и, наконец, сам человек. Палач и жертва соединились, чтобы от времени до времени меняться мес­тами, производя рокировку.

Палач — антагонист и союзник. Это еще Достоевский раскрыл в диалогах Родиона Романовича с Порфирием Петровичем. Как обходителен, как деликатен следователь с убийцей старухи процентщицы! Сколько раз он восклицает, что-де он любит, просто обожает студента Раскольникова. А про себя заметит, что он человек поконченный. Порфирий не лжет, он видит в дерзком экспериментаторе вчерашнего себя, изжившего напо­леоновский комплекс. Он сам мог бы прежде оказаться на месте Раскольникова, да и кто знает, не станет ли с годами узник законником.

Так ли уж был неправ Набоков в своих роковых прозрениях? Разве не дает подтверждений европейская история последних десятилетий? Проиллюстрировать реальными примерами, фан­тазии Набокова вовсе не сложно. Но от соблазна стоит, по-ви­димому, отказаться, потому что замысел автора «Приглашения на казнь» заключался в другом. Он исследовал не отдельную личность, а природу человека как такового, в которой он усмат­ривал в равной мере жертвенность и насилие. Антиномию че­ловеческой натуры он обозревал иронично. Набокову в высшей степени присуще двойное зрение: видеть в страшном — смеш­ное, в комическом — трагедию. Отсюда и проистекает дивное соединение комических пассажей с горестными вздохами обре­ченного. Трагический карнавал — так, вероятно, можно охарак­теризовать атмосферу романа, в заглавии которого уже содер­жится противоречие между ожиданием и результатом. Пригла­шают-то на праздник, а никак не на казнь.

Казнен или не казнен Цинциннат Ц.—в финале об этом сказано невнятно, так что читатель вправе решать сам участь страдальца. А это, в свою очередь, вызывает споры и разночте­ния. Один из первых рецензентов романа, поэт Владислав Хо­дасевич, чрезвычайно высоко оценивший оригинальную форму романа и своеобычную стилистику повествования, так истолко­вал двусмысленность финала:

«В «Приглашении на казнь» нет реальной жизни, как нет и реальных персонажей, за исключением Цинцинната. Все про­чее— только игра декораторов-эльфов, игра приемов и образов, выполняющих творческое сознание или, лучше сказать, творче­ский бред Цинцинната. С окончанием их игры повесть обрывает­ся. Цинциннат не казнен и не-неказнен, потому что на протя­жении всей повести мы видим его в воображаемом мире, где никакие реальные события невозможны. В заключительных строках двухмерный, намалеванный мир Цинцинната рушится, и по упавшим декорациям «Цинциннат пошел,—говорит Си­рия,— среди пыли и падших вещей, направляясь в ту сторону, где. судя по голосам, стояли существа, подобные ему». Если угодно, в эту минуту казнь совершается, но не та и не в таком смысле, как ее ждали герой и читатель: с возвращением в мир «существ, подобных ему» пресекается бытие Цинцинната-художника».*

В этом суждении особо обращает на себя внимание оценка образа Цинцинната, он по мысли поэта и есть художник, преоб­разовавший мир. Вернувшись из тюремного Эльдорадо на зем­лю, где его освобождают, лишая одновременно возможности фантазировать, Цинциннат терпит фиаско.

«Приглашение на казнь» считалось самым поэтическим соз­данием В. Сирина, а в письме к своему корреспонденту Моррису Вишопу от 6 марта 1956 года В. Набоков самую высокую оценку дал «Лолите»: «Я знаю, что на сегодняшний день «Лолита» — лучшая из написанных мною книг. Я спокоен в моей уверенно­сти, что это серьезное произведение искусства и что ни один суд не сможет доказать, что она порочна и непристойна. Все категории безусловно переходят одна в другую: в комедии нра­вов, написанной прекрасным поэтом, могут быть элементы не­пристойности, но «Лолита» — это трагедия. «Порнография» — не образ, вырванный из контекста; порнография — это отноше­ние и намерение. Трагическое и непристойное исключают друг друга».

Стоит вдуматься в слова Набокова и не спешить судить его за дерзость замысла. Отказавшие Набокову издатели совершали весьма распространенную ошибку: пороки героя они переносили на произведение в целом.

С точки зрения строгой морали Гумберт Гумберт, любящий двенадцатилетнюю падчерицу Лолиту, совершает множество без­нравственных действий. Но героев Набокова, а правильнее ска­зать героев литературных персонажей вообще, не следует судить по кодексу и подходить к ним с критериями обыденного сознания. Герои античных мифов (Эдип, Федра, Медея) совершали по­ступки более рискованные, чем современный европеец, пере­правленный Набоковым за океан. Но миф не воспринимается как непристойность, а герои мифов продолжают жить, примеряя порой одежду новых столетий, когда к далеким сюжетам обра­щаются классицисты или романтики, декаденты конца прошлого века или драматурги-интеллектуалы недавнего времени.