Смекни!
smekni.com

Николай Гумилев (стр. 2 из 3)

Секрета нет: он делал себя, – и это достойно уважения, как любое значительное, многотрудное дело, которое, впрочем, состоит зачастую из бытовых мелочей, и только в итоге, в завершенности, представляется именно значительным.

Довольно болезненный в детстве, он вопреки физической слабости всегда старался верховодить, всегда претендовал на роль вождя – и был им. С детства застенчивый, всячески преодолевал и этот недостаток. Быть может, и стихи стал сочинять не в последнюю очередь из жажды славы: никто вокруг, не умел, а его фамилия уже в газете напечатана была – значит, и в этом он выше других.

И не случайно уже тогда, в пору детских игр в индейцев, когда роль вождя принадлежала только Николаю, на предупреждение «рядового индейца», старшего брата, что не все будут вот так безропотно подчиняться, прозвучало: «А я упорный, я заставлю».

А самовоспитание гордости и вовсе не знало ни границ, ни мелочей: это была памятливая гордость. В этой связи жена Дмитрия Гумилёва вспоминала потом («Новый журнал», 1956, № 46):

«Когда старшему брату было десять лет, а младшему восемь, старший брат вырос из своего пальто и мать решила переделать его Коле. Брат хотел подразнить Колю: пошел к нему в комнату и, бросив пальто, небрежно сказал: «На, возьми мои обноски?» Возмущенный Коля сильно обиделся на брата, отбросил пальто, и никакие уговоры матери не смогли заставить Колю его носить.

Даже самых пустяшных обид Коля долго не мог и не хотел забывать. Прошло много лет. Мужу не понравился галстук, который я ему подарила, и он посоветовал мне предложить его Коле, который любит такой цвет. Я пошла к нему и чистосердечно рассказала, что галстук куплен был для мужа, но раз цвет ему не нравится, не хочет ли Коля его взять? Но Коля очень любезно, с улыбочкой мне ответил: Спасибо, Аня, но я не люблю носить обноски брата».

Здесь не обида, а вот именно – гордость. И подобных примеров было достаточно много для того, чтобы понять не случайность такой реакции, такой манеры поведения, такой подчеркиваемой памятливости. Как и всегда подчеркиваемого внешнего спокойствия, ибо считал недостойным мельтешить, выказывать волнение. Да, сомневался в своих познаниях, идя на экзамен, но экзаменаторам не дано было видеть тех сомнений. Да, переживал перед дуэлью – но кто знал о том? Да, с огромным трудом заставлял себя выйти на сцену и выступить перед аудиторией – той самой, которая поражалась его хладнокровию и уверенности в себе.

Все это надо было делать. И поэтому маска надменного конквистадора, явленная молодым поэтом в первой своей книге, – не мгновенное озарение, не случайный образ, не дань юношеским мечтаниям; она – своего рода символ. Конечно, и щит, и завеса, и панцирь. Но в первую очередь все же – символ, по которому безошибочно узнавался автор. [2]

Драматическое наследие Гумилёва не велико. Он написал шесть «пьес». Три из них – «Дон Жуан в Египте», «Актеон» и «Игра» – одноактные. «Игра» да же не акт, а «драматическая сцена». Все три – скорее драматические эскизы, чем пьесы. «Гондла» – по обозначению самого Гумилёва – «драматическая поэма». «Дитя Аллаха» – лирическая сказка без драматического напряжения, предназначавшаяся для кукольного театра. Остается «Отравленная туника». Это, без сомнения, настоящее драматическое произведение, трагедия, которая открывает совершенно новые стороны творческих возможностей Гумилёва и указывает на неожиданные аспекты его развития. М. А. Кузмин, хорошо знавший Гумилёва, писал о нем, что он не любил и не понимал, театра, но сам Кузмин вряд ли знал «Отравленную тунику» эта полная драматической динамики классицистическая трагедия наверно заставила бы его переменить мнение.

Несмотря на «не-театральность» пяти пьес и на существенную разницу между ними в формальном отношении, во всех шести, в том или ином виде выступает одна и та же проблема: вопрос о высочайших возможностях человека и о его пределах. Гумилёв находит эти высочайшие возможности в служении искусству и в проявлении героической силы; творческое создание красоты человеком и воплощение красивой силы в человеке – это два пути к высотам человеческого назначения. По-видимому, оба они должны привести к мудрости, как последней цели стремлений человека; мудрец познал и красоту и силу, они достигли равновесия в нем самом, и он любуется их проявлением вне себя. Творение красоты в сочетании с силой исключает зло. Поэтому познавший красоту и силу мудрец добр и излучает добро. Мудрость – идеал, который достигается крайне редко: Гафиз в «Дитя Аллаха» – мудрец, – но это сказка! Тем не менее, путь к мудрости возвышает человека над самим собой и придает его жизни ценность, даже если он на этом пути гибнет, не победив зла, которое не знает ни красоты, ни истинного героизма.

Дон Жуан силен, его любовь ненасытна, но где-то он в ней артист, она связана с поэзией, она красива. Актеон – сильный и храбрый охотник, в нем есть стремление к красоте, но его односторонность губит его. Граф в «Игре» – герой, живущий в мире красивой мечты. Гафиз – поэт, герой и мудрец; книга жизни ясна для него: вокруг него воплощения односторонних возможностей, но только он «лучший» и достоин божественной Пери. Гондла – вдохновенный артист, но сила то только жертвенная, в ней нет стремления к активной борьбе, и его смерть лишь на миг открывает путь к вершинам. В «Отравленной тунике» Имр соединяет в себе красоту поэзии и героическую силу, но его страстность нарушает их равновесие. Царь Трапезондский сильный, честный воин, способный к глубокому чувству, но в нем нет искры божественной красоты: он односторонен. Еще более односторонен Юстиниан: сильный, властный правитель, он не знает красоты; его страсть к зодчеству коренится в жажде власти, и он далек от добра.

За исключением Феодоры, женщины Гумилёва вполне зависимы от мужчин. Они возбуждают в последних стремление к красоте или к проявлению героизма, но ни мисс Покэр, ни Каролина и Берта, ни да же Зоя не имеют собственного веса. Пери – неземное существо и как бы катализатор в мире мужчин. Лера в «Гондле» двоится: в ней есть задатки независимости Феодоры, но «ночная Лаик» в конце концов берет верх над «дневной Лерой». [3]

Многие из нынешних читателей не могут даже вообразить, какой фурор вызвала крошечная, на одну страничку, подборка стихов Гумилёва, опубликованная в апрельском выпуске журнала «Огонек» за 1986 год. Это был не просто рядовой номер журнала, а ленинский, посвященный 116-летию со дня рождения Ильича, с этим самым Ильичом на обложке, который к тому же разговаривал по телефону:

Неожиданный и смелый

Женский голос в телефоне...

Сколько сладостных гармоний

В этом голосе без тела!

Все гадали, что это – предвестие важных перемен или промах цензоров смутного времени. Никто не заводил серьезного разговора о стихах. Оценки, в зависимости от политических взглядов критика, варьировались от восхищенного «поэт-мученик» до снисходительного – «крайняя аполитичность и эстетический герметизм».

Между тем Гумилёв – один из самых недооцененных поэтов Серебряного века. Разные ярлыки – «муж Ахматовой», «расстрелян большевиками», «кавалер Георгиевского креста» – постоянно заслоняли его поэтическую сущность. А она, как писал сам поэт, «надменна и проста»: он – подросток. Причем очень деятельный подросток, изображающий себя таким, каким он хочет казаться себе и окружающим. Благородным, бесстрашным, опытным, умудренным, роковым, многое повидавшим, изысканным, тонким. Идеальный образец для подражания в определенном возрасте. Ничего удивительного, что Гумилёв всегда был популярен среди юношей и барышень. Это можно только приветствовать. Как юношеский поэт Гумилёв не в пример лучше Асадова или Гребенщикова.

Вот и неудивительно, что Набоков, который в юности отыскал чрезвычайно трогательные слова для лапидарной эпитафии Гумилёву, в старости жаловался: «Как любил я стихи Гумилёва! Перечитывать их не могу»...

Действительно, сложно представить себе пожилого, обрюзгшего Набокова, который читает стихи про Люциферов, голубые гробницы, леопардов, розоватые брабантские манжеты, бледного и красивого рыцаря, владыку пустыни Фингала, мастодонтов, ненюфаров, ашкеров и Елефантину. Гумилёв использует множество экзотических слов явно с единственной целью – показать, что он их знает. Это особенно заметно в рифмах:

И ты вступила в крепость Агры,

Светла, как древняя Лилит,

Твои веселые онагры

Звенели золотом копыт.

Еще одна вполне подростковая особенность – неумение убедительно закончить стихотворение. Особенно часто произведения кончаются на полуфразе в его раннем творчестве. В первом сборнике «Романтические цветы» стихи, которые свободны от этого недостатка, автоматически стали хрестоматийными – это «Выбор» («Созидающий башню сорвется») и «Жираф». Но вопросительная интонация в конце сохранилась у Гумилёва до последних дней.

В общем, Гумилёва очень трудно воспринимать всерьез. Первые две его книги – «Романтические цветы» и «Жемчуга» – это свидетельства поверхностного освоения подростком мировой культуры. «Чужое небо» – женоненавистнические стихи, продиктованные сложными отношениями с Ахматовой. «Шатер» – зарифмованный путевой дневник. Спору нет, в русской поэзии мало столь здоровых личностей. Но пускать подростка в пантеон Серебряного века?

Да только Гумилёв не просто обаятельный, смелый и благородный человек. Он гениален. Беда лишь в том, что гениальность прячется у него в огромной груде балласта – у него не было чутья и вкуса, чтобы оставить лишь те жемчужины, которые бесспорно и несомненно сохранятся в веках, покуда будет существовать русский язык.

Иногда эти крупицы гениальности – тоже детские: