Главный проблемный узел тетрадей - Я (ПОЭТ) и ДРУГИЕ (НЕ ПОЭТЫ) – имеет различные вариации, рассмотрим некоторые из них. Именно Пушкин научил Цветаеву любить все, прощаясь навсегда. “Оттого ли, что я маленьким ребенком столько раз своею рукой писала: “Прощай, свободная стихия!”- или без всякого оттого – я все вещи своей жизни полюбила и пролюбила прощанием, а не встречей, разрывом, а не слиянием, не жизнь, а на смерть” [Цветаева, 1994-1995. Т. 5. С. 91.].
Пушкин – основа Цветаевой – поэта еще и потому, что именно он “заразил” ее любовью, все в ее жизни проходило под знаком любви, но любви обреченной. “…Для меня люблю всегда означало больно. Но дело даже не в боли, а в несвойственности для меня взаимной любви” [Цветаева, 1997. С. 462]. Отказ от взаимной любви присутствует у Цветаевой изначально. “За последнее время я ставлю встречи так, что меня заведомо – нельзя любить, предпосылаю встрече – невозможность, - которой нет и есть только в моей предпосылке, которая есть моя предпосылка. – Не по воле, это делает все во мне: голос, смех, манера: за меня” [Цветаева, 1997. С. 64].
Стихи, голос их создающий, перегоняли реальные события. И заставляли отказываться от себя – человека, Еву побеждала Психея. М. Цветаева говорила, что в ней нет ничего от Евы. “А от Психеи– все”. [Цветаева, 1994-1995. Т. 6. С. 263]. “Я наверное любила бы гребенки… Любила бы- если бы что? Очевидно, если была бы женщиной. … Женственность во мне не от пола, а от творчества. … Да, женщина – поскольку колдунья. И поскольку – поэт” [Цветаева, 1997. С. 78]. И эта победа Психеи – “победа путем отказа”. Формула, выведенная Цветаевой из собственной жизни. Ярким примером такого отказа (следованием за своим голосом, словом, звуком) является принципиальная не-встреча с А.Блоком. В стихотворении 1916 г. Цветаева напророчила, предсказала, а точнее предопределила (запретила себе) реального, живого Блока:
И по имени не окликну,
И руками не потянусь.
Восковому святому лику
Только издали поклонюсь.
[Цветаева, 1994-1995. Т. 1. С. 290]
И впоследствии, как известно, находясь рядом с Блоком, она так и не подошла, то есть, выполнила волю голоса.
Цветаеву роднит с Пушкиным их “беспарность”. “Мне пару найти трудно – не потому что я пишу стихи, а потому что я задумана без пары…” [Цветаева, 1997. С. 462] Поэт и другой (не поэт), это не пара, это, по Цветаевой, все и ноль. А пара – это равенство душ, в жизни реальной для Цветаевой его не существует.
Не суждено, чтобы сильный с сильным
Соединились бы в мире сем.
[Цветаева, 1994-1995, Т. 2. С. 237]
Стихия роднит поэтов, для Цветаевой мятеж это пароль, по которому она узнает в дальнейшем родную душу. “Две любимые вещи в мире: песня и формула. (То есть, пометка в 1921 г., стихия – и победа над ней!)” [Цветаева, 1994-1995. Т. 4. С. 527] Наитие стихий - это наитие и Бога и, и демона – божественных и демонических сил.
Детское впечатление от стихии, как от стихов, оказалось взрослым прозрением Цветаевой. И стихия стихов, в начале которой стоит Пушкин, как Поэт Черной Чары искусства предопределила судьбу поэта. Пушкин, каким –то неведомым образом, возможно, именно как черная чара, сотворил душу Цветаевой. Благодаря Пушкину, хотя это был даже не сам Пушкин, а миф, мечта о нем, в жизнь Цветаевой вошло ощущение трагичности бытия поэта. Первое, что она узнает о Пушкине, это то, что его убили, значит, поэтов в этом мире убивают, должны убить. И она как поэт, тоже обречена. Ожидая каких-то известий, она всегда надеялась на негатив, в ее тетрадях есть запись реплики сына: “Мама! Почему Вы всегда надеетесь только на неприятные вещи?? (“Вот придем, а их не будет”, “вот дождь пойдет – и ты простудишься” и т. д.)” [Цветаева, 1997. С. 456].
Цветаева добровольно обрекает себя на одиночество, которое, как и все у нее, возводится до абсолютного. И именно этот отказ от жизни реальной: “Я в жизни не живу” [Цветаева, 1994-1995, Т. 6. С. 354], позволяет преодолеть абсолютное одиночество, как это ни парадоксально звучит. Она творит свой мир, по своим звуковым, а не бытовым законам. Явственно осознавая свою ино-человеческую сущность: “Бог хочет сделать меня богом – или поэтом – а я иногда хочу быть человеком и отбиваюсь и доказываю Богу, что он не прав. И Бог, усмехнувшись, отпускает: “Поди-поживи”...” [Цветаева, 1994-1995. Т. 6. С. 596]
Однако жить, как все люди Цветаева не может: “Когда я не пишу стихов, я живу как другие люди. И вот, вопрос: - Как могут жить другие люди? И вот, на основании опыта: другие люди НЕ живут” [Цветаева, 1997. С. 291]. Само понятие жизнь получает иную трактовку у Цветаевой, становится формулой: “вовсе не: жить и писать, а жить – писать и: писать – жить. Т. Е. все осуществляется и даже живется (понимается) только в тетради” [Цветаева, 1997. С. 5].
Не только Пушкин – поэт, но и пушкинское имя играет важную роль в жизни Цветаевой. Обычно имя нейтрально окрашено и не предполагает никакой оценки. Для Цветаевой само имя Пушкина становится оценочным, а “пушкинская строка”, “пушкинские места” и прочее “пушкинское” выражают не отношение, а качество предмета. Пушкинское имя является паролем в общении с людьми и миром, благодаря которому Цветаева различает своих и чужих. Вспоминая свою встречу с С.М.Волконским, она, прежде всего, вспоминает его голос, когда он читал Пушкина [Цветаева, 1997. С. 13]. В письме М.А.Кузмину, рассказывая ему о своих встречах с ним как постороннему, Цветаева описывает свое впечатление от книги его стихов так: “Открываю дальше: Пушкин: мой! все то, что вечно говорю о нем - я” [Цветаева, 1997. С. 35]. Таким образом, имя Пушкина становится не только паролем, но и главной характеристикой человека.
Помимо этого Цветаева отмечает, что большие имена (Шуман, Пушкин, Некрасов, Фет) утрачивают свой первоначальный смысл. Следовательно, они получают иное этимологическое происхождение, связанное не с историей языка, а с ассоциативностью мышления и звучания.
Однако Цветаева осознает, что ее Пушкин, это прежде всего ее “мечта”, “творческое сочувствие”, а сама она всю жизнь прожила мечтой. “Ибо Пушкин – все-таки моя мечта, мое творческое сочувствие. Казалось, не я это говорю, я всю жизнь прожившая мечтой, не мне бы говорить, но – мое дело на земле – правда, хотя бы против себя и от всей своей жизни” [Цветаева, 1997. С. 449].
“Влияние далекого современника уже не влияние, а сродство. Для того, чтобы напр. Генрих Гейне (1830г.) повлиял на меня (1930) нужно, чтобы он заглушил во мне всех моих современников, он – из могилы – весь гром современности. Следовательно, уже мой слуховой выбор, предпочтение, сродство”. [Цветаева, 1997. С. 346]
Африканец
…Братски – да, арапски –
Да, но рабски –нет
(НО! люблю Пушкина. Невошедшее. А жаль.) [Цветаева, 1997. С. 445].
..Собственного слуха
Эфиоп – арап._
…где хозяин – гений.
Тягости Двора –
Шутки – по сравненью
С каторгой пера…
Узы и обузы
Сердца и Двора –
Шутки - перед грузом
Птичьего пера
Мур: - Не обреченность (кто-то о П), а африченнность. (т. е. обреченность на Африку) [Цветаева, 1997. С. 446].
“…Страсть всякого поэта к мятежу… К одному против всех – и без всех. К преступившему” [Цветаева, 1994-1995. Т. 5. С. 509] Цветаевская любовь к Пушкину как к изгою, гонимому, “негру”, распространялась и на остальных гонимых, всех тех, кто по различным причинам оказывался в оппозиции к большинству. “Пушкину я обязана своей страстью к мятежникам – как бы они не назывались и ни одевались. Ко всякому предприятию – лишь бы было обречено” [Цветаева, 1994-1995. Т. 5. С. 510]. Эта обреченность относится и к жизни Цветаевой. Она впустила в свою жизнь (поэзию) стихию необузданных страстей, попала под чары наваждения.
Страсть – это, то чувство, которое отличает поэтов от обычных людей, и которое делает существование поэта в мире “мужей и жен” невозможным.
***
Когда-то Ираклий Андроников уверял, что только 13 дней в жизни Пушкина остаются белым пятном для пушкинистов: не знают они, где он был в эти дни, с кем встречался, что делал и, главное, что писал. Тому свидетельству Андроникова почти полвека. И нынче захотелось осведомиться у знатоков: уменьшилось ли для них то белое пятно? Однозначного ответа не прозвучало.
13 дней на протяжении 37 лет – пустяковейший пустяк, не правда ли? Да, но только по хронометражу ординарной жизни.
А однажды он сам повел счет на дни. Это когда к плану издания “Евгения Онегина” прибавил календарную выкладку – ему захотелось узнать, сколько времени писался роман. Начал 9 мая 1823-го в Кишиневе. Кончил 25 сентября 1830-го в Болдине. Итого:
“7 лет, 4 месяца, 17 дней”!
Таким плодоносным бывало время его жизни, что каждый день просился взять его на учет!
А у тех, кого он одаривал собою, у сменяющихся поколений читателей-почитателей, всегда бывал свой счет времени “на Пушкина”, на общение с ним.
Бессмертно евангельское: “Много званных да мало избранных”. На Пушкина, как на праздник жизни и поэзии, бывали званы все. Начиная с первоклашек. И школьное время на школьного Александра Сергеевича, которого “проходили”, всегда и всюду в России было почти одинаковым. И это учебное Время нередко превращалось еще и в Бремя, как обычно, когда духовная пища становится принудительной. Но для избранных из званых хрестоматийный классик легко и свободно вырастал в покоряющего вечной новизной, незапрограммированного, нескончаемого Пушкина. И в меру собственной одаренности каждый избранный прокладывал свою тропу в Пушкиниане. И обретал право сказать современникам, что есть на свете его (сегодня пошутили бы – “приватизированный”) “мой Пушкин”.