Салтыков-Щедрин, верный своим творческим традициям сатирика, вместо одной фигуры выставляет целых шесть, олицетворяющих в свою очередь основные пороки человека: властолюбие, корысть, жадность, чревоугодие, прелюбодейство, воровство. Как Пугачев, претендентки на городскую власть в Глупове, объявляют себя в той или иной степени причастными к городнической короне: у Ираиды Палеологовой и фамилия подходящая, и муж где-то, как-то вроде бы «исправлял должность градоначальника» [44, 31]. У Клемантинки де Бурбон папаша был из этого звания (тоже под большим вопросом), далее идут любовницы градоначальников, прачки, служанки и т.п. Применив свой излюбленный прием гротеска, Салтыков-Щедрин высказал свое неприятие именно такой формы народного движения, когда один властитель заменяется другим властителем, особенно если эта замена сопровождается беспричинным, бессмысленным по своей жестокости избиением ни в чем не повинных Степок, Ивашек, Тимошек, то есть того самого народа, о котором всегда болела душа Салтыкова-Щедрина.
Пугачев, точно также как и все салтыковские градоначальницы, был предан народом, поднятым на войну, но не вооруженным истинными идеалами свободы. А без этих идеалов народный бунт был просто ужасен: «Выходили на улицу и кулаками сшибали проходящим головы, ходили в одиночку на кабаки и разбивали их, ловили молодых парней и прятали их в подполье, ели младенцев, а у женщин вырезали груди и тоже ели» [44, 38]. При известной доле гротеска и иносказательности, картина получилась у Салтыкова-Щедрина жуткая, но правдивая.
Однако, не приемля бессмысленной жестокости народного бунта, Салтыков-Щедрин не мог не сочувствовать тяге народа к освобождению от гнета тирании; осуждая предательство соратников Пугачева, он сравнивает их с вонью клопов, которые заели Дуньку толстопятую, а потом попрятались в щели.
Завершая главу «Сказание о шести градоначальницах», Щедрин пишет фразу: «Так кончилось это бездельное и смеха подобное неистовство; кончилось и с тех пор не попадалось» [44, 41]. Этой фразой автор дает понять, что с разгромом пугачевского бунта в русском обществе завершился и процесс окончательного закабаления народа, сопровождавшегося, к тому же, искривлением народной психологии, привившим в душе народа покорность и начальстволюбие. Теперь какой бы ни был в Глупове градоначальник: либерал Двоеруков, самодур Фердыщенко, воинствующий дурак Василиск Бородавкин или ловелас Микаладзе, - народу уже ничего поделать нельзя было. «Можно только сказать себе, что прошлое кончилось и что предстоит начать нечто новое, нечто такое, отчего охотно бы оборонился, но чего невозможно избыть, потому что оно придет само собой и назовется завтрашним днем» [44, 62]. «Разорю!», «Не потерплю!» слышится со всех сторон, а что разорю, что не потерплю – того разобрать невозможно. Рад бы посторониться, прижаться в углу, но ни посторониться, ни прижаться нельзя, потому что из всякого угла раздается все то же «разорю!», которое гонит укрывающегося в другой угол и там, в свою очередь опять настигает его. Это была какая-то дикая энергия, лишенная всякого содержания…» [44, 73].
Теперь народу ничего не оставалось делать, кроме как бунтовать, стоя на коленях. Самое страшное в этом стоянии, по мнению Салтыкова-Щедрина, было то, что народ это стояние сам вслед за своими правителями воспринимал как бунт: «глуповцы стояли на коленях и ждали. Знали они, что бунтуют, но не стоят на коленях не могли» [44, 76].
Единственным градоначальником, который смог сдвинуть эволюцию глуповского народа с этой омертвляющей коленопреклоненной точки, стал Угрюм-Бурчеев. Либеральные правители Прыщ, Иванов, Грустилов, представляя собой «идеального» градоначальника для глуповцев (очень уж они подходили под их формулу: «вот тебе коврижка, а нас не замай»), тем не менее с колен народ не подняли. Более того, ко всем качествам глуповцев в их правление добавились лень и тунеядство вследствие начавшегося расслоения общества, которое чуть было не закончилось библейским «смешением языков». Всеобщее тунеядство с попустительства Грустилова привело к обнищанию народа, но так как причин этого очередного бедствия по «счастливому отсутствию духа исследования» [44, 128] никто из глуповцев не искал, оставалось только терпеть. «Если глуповцы с твердостию переносили бедствия самые ужасные, если они и после того продолжали жить, то они обязаны были этим только тому, что вообще всякое бедствие представлялось им чем-то совершенно от них независящим, а потому и неотвратимым. Самое крайнее, что дозволялось ввиду идущей навстречу беды, - это прижаться куда-нибудь к сторонке, затаить дыхание и пропасть на все время, пока беда будет крутить и мутить. Но и это уже считалось строптивостью; бороться или идти открыто против беды – упаси боже!» [44, 128].
Оболванивать народ помогала и церковь с примесью шаманства грустиловских «восхищений». «Существенные результаты такого учения заключались в следующем: 1) что работать не следует; 2) тем не менее надлежит провидеть, заботиться и пещись; 3) следует возлагать упование и созерцать – и ничего больше» [44, 132]. А если кто-то «заикнулся было сказать, что «как никак, а придется в поле с сохой выйти», то дерзкого едва не побили каменьями и в ответ на его предложение устроили усердие» [44, 132]. И вот в самый разгар грустиловских «восхищений» у главного входа явился Угрюм-Бурчеев.
«Он был ужасен» [44, 134]. Что же было ужасного в идиоте для народа, который мог перетерпеть все? Какими только эпитетами не награждал народ Угрюм-Бурчеева: «сатана», «прохвост», «идиот». Но вернее всего его оценил сам Салтыков-Щедрин. «В то время еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о, так называемых, нивелляторах вообще. Тем не менее, нивелляторство существовало и притом в самых обширных размерах. Были нивелляторы «хождения по струне», нивелляторы «бараньего рога», нивелляторы «ежовых рукавиц» и проч. и проч… когда каждый эскадронный командир, не называя себя коммунистом, вменял себе, однако ж, за честь и обязанность быть оным от верхнего конца до нижнего. Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фантастических нивелляторов этой школы» [44, 140].
Итак, нивеллятор «прямой линии» явился в город Глупов. Все, что он мог явить собой народу Глупова, был «всеобщий панический страх» [44, 138]. Только этим чувством народа можно было объяснить рабскую покорность, с которой глуповцы бросились на слом собственных жилищ, потом на борьбу с рекой и на строительство города Непреклонска. Это была борьба народа против самого себя, причем факты, что вся эта работа проводилась за кусок черного хлеба с солью, требовала определенного героизма, вплоть до самопожертвования, когда плотину мостили телами людей, когда единственной радостью для глуповцев было принести шпионский донос на ближнего и получить за это свои тридцать сребреников, – все это говорит о том, что вина самих глуповцев в произошедшем безмерна. И, лишь построив собственную тюрьму в виде города Непреклонска, глуповцы «изнуренные, обруганные и уничтоженные… взглянули друг на друга – и вдруг устыдились. Они не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что воздух наполнен сквернословием и что дышать далее в этом воздухе невозможно… Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом при воспоминании о бесславном идиоте, который с топором в руке пришел неведомо откуда и с неисповедимой наглостью изрек смертный приговор прошедшему, настоящему и будущему» [44, 159].
Именно, осознав идиотизм Угрюм-бурчеева, народ и смог придти к апофеозу своей эволюции в книге Салтыкова-Щедрина «История одного города» - к очищающему душу и сознание стыду, стыду за самих себя, позволяющих любому плевать себе в лицо, якобы для того, чтобы народ прозрел, выбивать из спин своих клады для ненасытных властителей, уничтожать в своей душе совесть, веру, бога. По Салтыкову-Щедрину, пройти путь от слез о потерянной свободе к этому очищающему стыду – это шаг, причем шаг значительный, заставляющий сохранить веру в силу народа, в его всепокоряющий потенциал.
Остается очень спорным вопрос о понимании пришедшего на смену Угрюм-Бурчееву страшного «ОНО». А. Бушмин, В. Кирпотин и другие исследователи творчества Салтыкова-Щедрина видели в «ОНО» грядущую революцию, процесс освобождения народа. Д. Николаев вслед за самим Салтыковым-Щедриным видит в нем еще больше несчастья, еще более ужасные испытания, которые предстоит пережить народу. Первым подтверждением этого были слова самого Угрюм-Бурчеева: «Идет некто за мной, который будет еще ужаснее меня» [44, 134]. Кроме того, в «Описи градоначальникам» вослед исчезнувшему Угрюм-Бурчееву явился Перехват-Залихватский Архистратиг Стратилатович, спаливший в Глупове гимназию и упразднивший науки, хотя, что можно жечь и упразднять после Угрюм-Бурчеева, не вполне понятно. Салтыков-Щедрин не мог в загадочном «ОНО» видеть какой-то образ революции, его правдивое перо не решилось бы, так глубоко проанализировав всего один шаг народа к осознанию необходимости что-то изменить в своем отношении к власти, на который ушло несколько столетий, увидеть в туманном и страшном «ОНО» светлое будущее народа. В этом и заключается мера сочувствия народу автора «Истории одного города», который за маленьким шагом на пути к сознательности, увидел еще более жестокие меры по пресечению следующих шагов. [24, 125].