Жанр житийной литературы в ХIV – ХVI веках.
Жанр житийной литературы получил широкое распространение в древнерусской литературе. «Житие царевича Петра Ордынского, Ростовского (XIII век)», «Житие Прокопия Устюжского» (ХIV).
Епифаний Премудрый (умер в 1420 г.) вошел в историю литературы прежде всего как автор двух обширных житий — «Жития Стефана Пермского» (епископа Перми, крестившего коми и создавшего для них азбуку на родном языке), написанного в конце XIV в., и «Жития Сергия Радонежского», созданного в 1417-1418 гг.
Основной принцип, из которого исходит в своем творчестве Епифаний Премудрый, состоит в том, что агиограф, описывая житие святого, должен всеми средствами показать исключительность своего героя, величие его подвига, отрешенность его поступков от всего обыденного, земного. Отсюда и стремление к эмоциональному, яркому, украшенному языку, отличающемуся от обыденной речи. Жития Епифания переполнены цитатами из Священного писания, ибо подвиг его героев должен найти аналогии в библейской истории. Для них характерно демонстративное стремление автора заявить о своем творческом бессилии, о тщетности своих попыток найти нужный словесный эквивалент изображаемому высокому явлению. Но именно эта имитация и позволяет Епифанию продемонстрировать все свое литературное мастерство, ошеломить читателя бесконечным рядом эпитетов или синонимических метафор или, создав длинные цепи однокоренных слов, заставить его вдуматься в стершийся смысл обозначаемых ими понятий. Этот прием и получил название «плетения словес».
Иллюстрируя писательскую манеру Епифания Премудрого, исследователи чаще всего обращаются к его «Житию Стефана Пермского», а в пределах этого жития — к знаменитой похвале Стефану, в которой искусство «плетения словес» (кстати, здесь оно именно так и названо) находит, пожалуй, наиболее яркое выражение. Приведем фрагмент из этой похвалы, обратив внимание и на игру словом «слово», и на ряды параллельных грамматических конструкций: «Да и аз многогрешный и неразумный, последуя словеси похвалений твоих, слово плетущи и слово плодящи, и словом почтити мнящи, и от словес похваление собирая, и приобретая, и приплетая, паки глаголю: что тя нареку: вожа (вождя) заблудившим, обретателя погибшим, наставника прелщеным, руководителя умом ослепленым, чистителя оскверненым, взыскателя расточеным, стража ратным, утешителя печальным, кормителя алчущим, подателя требующим...»
Епифаний нанизывает длинную гирлянду эпитетов, словно бы стремясь полнее и точнее охарактеризовать святого. Однако точность эта отнюдь не точность конкретности, а поиски метафорических, символических эквивалентов для определения по сути дела единственного качества святого — его абсолютного совершенства во всем.
В агиографии XIV-XV вв. получает также широкое распространение принцип абстрагированности, когда из произведения «по возможности изгоняется бытовая, политическая, военная, экономическая терминология, названия должностей, конкретных явлений природы данной страны...» Писатель прибегает к перифразам, употребляя выражения типа «вельможа некий», «властелин граду тому» и т. д. Устраняются и имена эпизодических персонажей, они именуются просто как «муж некто», «некая жена», при этом прибавления «некий», «некая», «един» служат изъятию явления из окружающей бытовой обстановки, из конкретного исторического окружения»1.
Агиографические принципы Епифания нашли свое продолжение в творчестве Пахомия Логофета. Пахомий Логофет. Пахомий, серб по происхождению, приехал на Русь не позднее 1438 г. На 40-80-е гг. XV в. и приходится его творчество: ему принадлежит не менее десяти житий, множество похвальных слов, служб святым и других произведений. Пахомий, по словам В. О. Ключевского, «нигде не обнаружил значительного таланта литературного... но он... дал русской агиографии много образцов того ровного, несколько холодного и монотонного стиля, которому легче было подражать при самой ограниченной степени начитанности»2.
Эту риторическую манеру письма Пахомия, его сюжетную упрощенность и традиционность можно проиллюстрировать хотя бы на таком примере. Нестор очень живо и естественно описывал обстоятельства пострижения Феодосия Печерского, как отговаривал его Антоний, напоминая юноше о трудностях, ожидающих его на пути монашеского подвижничества, как всеми способами пытается вернуть Феодосия к мирской жизни его мать. Подобная ситуация есть и в «Житии Кирилла Белозерского», написанном Пахомием. Юноша Козьма воспитывается у своего дяди, человека богатого и именитого (он окольничий у великого князя). Дядя хочет сделать Козьму казначеем, но юноша жаждет постричься в монахи. И вот «случися убо прити Махрищьскому игумену Стефану, мужу сушу в добродетели съвершену, всех знаем великаго ради житиа. Сего пришествие уведев Козьма течет убо с радостию к нему... и припадает к честным ногам, слезы от очию проливая и мысль свою сказует ему, вкупе же и молит его же возложити на нь иноческий образ. «Тебе бо, рече, о, священная главо, от многа времени желах, но ныне сподоби меня бог видети честную ти святыню, но молюся господа ради, не отрини мене грешьняго и непотребна...» Старец «умиляется», утешает Козьму и постригает его в монахи (дав ему при этом имя Кирилл). Сцена этикетка и холодна: прославляются добродетели Стефана, патетически молит его Козьма, охотно идет навстречу его просьбе игумен. Затем Стефан отправляется к Тимофею, дяде Козьмы-Кирилла, сообщить ему о пострижении племянника. Но и здесь конфликт лишь едва очерчен, а не изображен. Тимофей, услышав о случившемся, «тяжко си внят слово, вкупе же и скорби исполнився и некая досадительная изрече к Стефану». Тот оскорбленный уходит, однако Тимофей, пристыженный своей благочестивой женой, тут же раскаивается «о словесих, глаголанных к Стефану», возвращает его и просит прощения.
Словом, в «стандартных» велеречивых выражениях изображается стандартная же ситуация, никак не соотносимая с конкретными персонажами данного жития. Мы не найдем здесь и попыток вызвать сопереживание читателя с помощью каких-либо жизненных деталей, тонко подмеченных нюансов (а не общих форм изъявления) человеческих чувств. Внимание к чувствам, эмоциям, которые и требуют для своего выражения соответствующего стиля, эмоциям персонажей и в не меньшей мере эмоциям самого автора несомненно.
Но это, как уже сказано выше, еще не подлинное проникновение в
человеческий характер, это лишь заявленное внимание к нему, своего рода «абстрактный психологизм» (термин Д. С. Лихачева). И в то же время сам факт повышенного интереса к духовной жизни человека уже сам по себе знаменателен. Стиль второго южнославянского влияния, нашедший свое воплощение первоначально именно в житиях (и лишь позднее — в историческом повествовании), Д. С. Лихачев предложил именовать
«экспрессивно-эмоциональным стилем»1.
В начале XV в. под пером Пахомия Логофета, как мы помним,
создавался новый житийный канон — велеречивые, «украшенные» жития, в которых живые «реалистические» черточки уступали место красивым, но сухим перифразам. Но наряду с этим проявляются жития совсем другого типа, смело ломающие традиции, трогающие своей искренностью и непринужденностью.
Таково, например, «Житие Михаила Клопского». «Житие Михаила Клопского». Необычно уже само начало этого жития. Вместо традиционного зачина, рассказа агиографа о рождении, детстве и пострижении будущего святого, это житие начинается как бы с середины, при этом со сцены неожиданной и загадочной. Монахи Троицкого на Клопе (под Новгородом) монастыря были в церкви на молитве. Поп Макарий, вернувшись в свою келью, обнаруживает, что келья отперта, а в ней сидит неведомый ему старец и переписывает книгу апостольских деяний. Поп, «уполошившись», вернулся в церковь, позвал игумена и братию и вместе с ними вернулся к келье. Но келья уже заперта изнутри, а незнакомый старец продолжает писать. Когда его начинают расспрашивать, тот отвечает очень странно: он слово в слово повторяет каждый заданный ему вопрос. Монахи так и не смогли узнать даже его имени. Старец посещает с остальными чернецами церковь, молится вместе с ними, и игумен решает: «Буди у нас старец, живи с нами». Все остальное житие — это описание чудес, творимых Михаилом (имя его сообщает посетивший монастырь князь). Даже рассказ о «преставлении» Михаила удивительно бесхитростен, с бытовыми деталями, традиционная похвала святому отсутствует.
Необычность «Жития Михаила Клопского», созданного в век творений Пахомия Логофета, не должна, впрочем, нас удивлять. Дело здесь не только в самобытном таланте его автора, но и в том, что автор жития — новгородец, он продолжает в своем произведении традиции новгородской агиографии, которая, как и вся литература Новгорода, отличалась большей непосредственностью, непритязательностью, простотой (в хорошем смысле этого слова), сравнительно, допустим, с литературой Москвы или Владимиро-Суздальской Руси.
Однако «реализм» жития, его сюжетная занимательность, живость сцен и диалогов — все это настолько противоречило агиографическому канону, что уже в следующем столетии житие пришлось перерабатывать. Сравним лишь один эпизод — описание смерти Михаила в первоначальной редакции XV в. и в переделке XVI в.
В первоначальной редакции читаем: «И разболеся Михаила месяца декабря в Савин день, ходя к церкве. А стоал на правой стороне у церкве, на дворе, против Феодосиева гроба. А почали говорить ему игумен и старцы: «Чему, Михаиле, не стоишь в церкве, а стоишь на дворе?» И он им рече: «Ту аз хочю полежати». ...Да взял с собою кадилницу да темьан [фимиам — благовоние], да шол в келью. И послал к нему игумен сети и нити от трапезы. И они отперли, ажио темьян ся курит [темьян еще курится], а его в животе нету [умер]. И почали места искати, земля меръзла, где его положити. И помянуша