«Дома, в Верхней Кужебаре, Коля Рындин утром съедал каравай хлеба, чугунок картошки или горшок каши с маслом, запивал все это кринкой молока. За обедом он опоражнивал горшок щей, сковородку драчены на сметане или картошки с мясом либо жаровню с рыбой и на верхосытку уворачивал чугунок паренок из брюквы, свеклы или моркови, заливал все это крепкое питание ковшом хлебного кваса либо опять же простоквашей. На ужин и вовсе была пища обильной: капуста, грибы соленые, рыба жареная или отварная, поверху квас, когда и пиво из ржаного сусла, кулага из калины…».
Несгибаемая стойкость веры Коли Рындина – нравственное противостояние разгулу коммунистической бесовщины.
И, умножая Колины достоинства, писатель открывает нам еще одно, о котором не подозревал до прибытия в совхоз и сам могучий чалдон, пока не положила на него глаз разбитная Анька-повариха, залучившая молодца себе на постой.
«Знает только ночь глубокая-а-а, как поладили они, р-раступись ты, рожь высокая, та-айну, свя-то сохра-ани-ы-ы», - пел теперь на всю деревню Осипово народ, потому что Анька-повариха убыстрила ход, нарядная, бегала к ребенку в кухню и от ребенка из кухни, громко на все село хохотала, но главное достижение было в том, что качество блюд улучшилось, кормежка доведена была до такой калории, что даже самые застенчивые парни на девок начали поглядывать тенденциозно.
- Спасибо тебе, Коля, дорогой, порадел! – вставая из-за столов, накрытых чистыми клеенками, кланялись Коле Рындину сыто порыгивающие работники.
- Да мне-то за что? – недоумевал Коля Рындин, но, разгадав тонкий намек, самодовольно реготал. – У-у, фулюганы!»
«Испытание молодых людей казармой» - так определяет главный сюжет книг Игорь Дедков, который с нетерпением встретил астафьевское произведение. В 21-й запасной пехотный полк (номер и дислокация части подлинные) по воле автора вместе с очередным пополнением (призывники 1924 года рождения) прибывает и читатель, а потом вместе с ними, уже во 2-ой книге, отправляется на фронт. У читателя и у критиков остаются яркие, будоражащие впечатления после всех испытаний, выпавших на голову восемнадцатилетних юнцов. Критики (Л. Анненский, А. Немзер) восприняли изображаемое как «лагерь», «лагерный ад», «преисподнюю», «первозданную пещеру», как проступающий «мрачный опыт ГУЛАГа». («За что на нас война? Где причина? За какой грех пришло это возмездие? Что же такое с людьми, с их природой, с их душой?… Что за порча окаянная уводит народ с пути?» (Л. Аннинский «Литературная газета» от 3 марта 1993 года).
Доброжелательное астафьевское веселье, вдохновляемое фигурой и прохождениями Коли, достигает в этом эпизоде своей кульминации. Здесь хохочут с писателем все, связанные с Колей, персонажи. Да и сам Коля, как мы видим, не может удержаться от самодовольного «реготанья». Мы тоже совсем уж готовы присоединиться к этой развеселой компании. Однако в последний момент спохватываемся: батюшки, а как же бабушка-то Секлетинья? Как отнесется она к столь непотребному поведению своего питомца? Ведь в глазах любого истого старовера, Коля в этой ситуации самый подлинный блудодей и греховодник, как и его невенчанная совратительница!… Неужто наш усердный молитвенник начисто позабыл о божьих заповедях под властью немудреных Анькиных чар?…
Конечно, Астафьеву виднее. Тем паче, что он, как мы уже однажды сказали, стремиться быть верными натуре. Но заноза возникающего сомнения в данном случае все же дает себя знать. Особенно имея ввиду самую главную черту Колиного характера, неизмеримо и безусловно превосходящую все прочие.
Совершенно необычен и даже неожидан в «астафьевской галерее» персонаж Ашота Васконяня. Вс. Сурганов утверждает, что есть даже основание полагать, что перед нами воссоздана фигура совершенно реального человека, который в ту далекую новобранческую зиму стал чем-то очень близок и дорог Астафьеву, памятно поразил его воображение. В известной мере это подтверждается тем, что в отличие от прочих героев романа. Васконян наделен точными «анкетными» ориентирами: отец его перед войной был в Калинине главным редактором областной газеты, мать же работала заместителем заведующего отделом культуры в тамошнем облисполкоме. Кстати, с нею Астафьев дает нам возможность познакомиться в эпизоде ее приезда к сыну во время уже упомянутой зимней «уборочной» страды»[13].
Эта встреча проникнута интонациями, исполненными подрастающей печали. Похоже, что и мать и сын понимают, что в этом мире им больше не дано, и автор не пытается уверить нас в обратном. Вместе с тем самая возможность подобного свидания, совершенно недоступная для других призывников, убеждает нас, что Васконяны – привилегированная, или, как бы мы сказали сегодня, «номенклатурная» семья. Мальчика возили в школу на машине, по утрам он пил кофе со сливками, еду ему готовила домработница, которая была для него и нянькой и мамкой, поскольку родителям было недосуг с ним возиться. Однажды Васконян с характерной для него милой картавостью, даже сообщил новым товарищам, что у них, Васконянов, была в областном театре отдельная «ожа» (то есть ложа). «Парни-простофили» долго не могли допереть, что это такое», прокомментировал автор эту и впрямь впечатляющую деталь васконяновского житья.
Таким образом, Васконян в глазах обитателей казармы – барачных и деревенских жителей. – несомненный чужак, выходец из иной социальной и культурной среды, резко отличной и даже подсознательно им враждебной. Ко всему прочему, он еще и чужак по национальному признаку: отец – еврей, мать – армянка. И, разумеется Астафьев совершенно прав, утверждая, что, в силу всех названных причин, Васконян скорее всего был бы смят и уничтожен за одну, от силы, за две недели…
Но случилось как раз обратное. К этому долговязому, худому, доверчивому чудаку – грамотею и разумнику, по уверению писателя, «прониклись почтением имеющий тягу к просветительству Бугдаков и, как и все детдомовцы, сострадающие всякому сироте, тем более обиженному. Бабенко, Фефелов и вся их компания. Они не давали забивать Васконяна.
(«Кто плачет, кто мучается, кто умирает в этом тяжелом тумане?… А что, если вся страна наша чертова яма?» (А. Нелуер «Сегодня» от 2 марта 1993 г.).
И в самом деле – место это адово: «равнодушно-злые люди», выгоняющие новобранцев из вагонов, «хриплый ор», «безвестность», «вселенский вой иль стон», «жуткий вой», исторгаемый «не по своей воле и охоте» тупо шагающими людскими колоннами. Удивительно ли, что «покорность судьбе» тотчас овладела Лешкой Шестаковым, ввергнутым в этот кошмар мобилизацией, и душу его немедля «посетило то, что должно поселяться в кармане и тюрьме, - всякое согласие со всем происходящим». Автор далее постоянно сравнивает два таких разных, но здесь таких одинаковых общественных местах: тюрьма и казарма. Ведь даже для Лешки слово «казарма» не пугающее, не тревожное, а презренное». «Здесь все сурово, все на уровне современной пещеры, следовательно, и пещерной жизни, пещерного быта… Лешка отметил про себя: «Будто в берлоге», но смятения не испытал, только тупая покорность… угнетала и поверх этого томили еще два желания – хотелось до ветру и поесть». Поэтому автор своей художественной силой преобразует эту казарму в дьявольское, адское: убогие, полуврытые в землю, «что ни пламя, ни проклятье земное, ни силы небесные не брали эти подвалы», «лишь время было для них гибельно – сопревал они покорно оседали в песчаную почву со всем своим скудным скарбом, с копошащимся в них народом, точно зловещие гробы обреченно погружались в бездонные пучины». К этой сумрачной картине – закопченное жердье нар, белеющее на торцах «костями», как бы уже побывавшими в могиле», с выступавшей на них серой. Автор не забывает о своей литературой цели, - о самом правдивом романе о войне, но главным пока для него остается первоначальная реальность, пахнущая серой, «гнилью, прахом и острой молодой мочой». «Ивовые маты кишели клопами и вшами … маты изломались, остро, будто ножки, протыкали тело, солдатики, обрушив их, спали в песке, в пыли, не раздеваясь. В нескольких казармах рухнули потоками, сколько там задавило солдат – никто так и не потрудился учесть… Случалось, что мертвые красноармейцы неделями лежали в полуобвалившихся землянках и на них получали пойку живые люди».
Казарма с ее порядками столь отвратительна, что «Аннинский с Нелцером опять дружно отметили авторскую ремарку: на месте расположения 21-го полка ныне плещется рукотворное Обское море. И плещется неспроста: сама материальная память о «чертовой яме» смыта с лица земли (не Божий ли промысел?). Но, с другой стороны, позволительно ли, чтобы все было смыто и забыто, и дамы и Академгородка нежились на пляже, не подозревая, что где-то здесь когда-то «доходили до ручки» молодые сибирские ребята, и лишь обские воды скрыли на век безобразные следы их тягот и страданий?»[14].
Если же автор отправляет своих героев-новобранцев на сельхозработы и смягчает свой обвинительный тон («веселые вояки», «не менее веселые девчата»), то дает им душевное затишье. Впереди их поджидало адское местечко совсем другого рода, и совсем другой «вселенский вой». А пока в деревне Осипово: «воля вольная! Разлился солдатский строй, разбрелся… Шли кто как, кто с кем, - в обнимку с зазнобами. До комбайна дошли, замедлили шаг, останавливаться начали, поглядывая на кучи соломы».
Итак, В.П. Астафьев начинает рассказ о войне, с месяцев, предшествующих отправке новобранцев на фронт. Постоянными отступлениями в прошлое своих героев он раскрывает и обосновывает главное свойство существования людей в стране, пережившей 17 год, гражданскую войну, коллективизацию, политические репрессии.
Солдаты напоминают «несчастных арестантов из дореволюционных времен» или бродяг. Они обезличиваются ужасным бытом, превращающимся в пылинку в «сером, густом облаке пыли». Они, оторванные от дома и сбитые в кучу, в стадо, помещенные в холодное и грязное помещение, вскоре становятся ко всему равнодушными, кроме еды и сна. Теперь эта «сгорбленные старички с потухшими глазами, хрипящим от простуды дыханием». («Ребята – вчерашние школьники, зеленые кавалеры и работники – еще не понимали, что в казарме жизнь как таковая обезличивается: человек, выполняющий обезличенные обязанности, делающий обезличенный, почти не имеющий смысла и пользы труд, сам становится безликим, этаким истуканом, давно и незамысловато кем-то вылепленным, и жизнь его превращается в серую пылинку, вращающуюся в таком же сером, густом облаке пыли»). Даже великаны, вроде Коли Рындина, стали «ближе к небу, чем к земле». «Коля Рындин начал опадать с лица, кирпичная каленость сошла с его квадратного загривка, стекла к щекам, но и на щеках румянец объявлялся все реже и реже, разве что во время работы на морозе. Брюхо опало…, руки вроде бы удлинились, кость круче выступала на лице, в глазах все явственнее сквозила тоска».