«Набор 37-го года», очень говорливый, имеющий доступ к печати и радио, создал «легенду 37-го года», легенду из двух пунктов:
1) если когда при советской власти сажали, то только в 37-м, и только о 37-м надо говорить и возмущаться;
2) сажали в 37-м—только их» (б, 207—208). «И в чем же состоит высокая истина благонамеренных? — продолжает размышлять Солженицын.— А в том, что они не хотят отказаться ни от одной прежней оценки и не хотят почерпнуть ни одной новой. Пусть жизнь хлещет через них, и переваливается через них, и даже колесами переезжает через них — а они ее не пускают в свою голову! а они не признают ее, как будто она не идет! Это нехотение обмысливать опыт жизни—их гордость! На их мировоззрении не должна отразиться тюрьма! не должен отразиться лагерь! На чем стояли — на том и будем стоять! Мы — марксисты! Мы — материалисты! Как же можем мы измениться от того, что случайно попали в тюрьму? (Как же можем мы измениться сознанием, если бытие меняется, если оно показывается новыми сторонами? Ни за что! Провались оно пропадом, бытие, но нашего сознания оно не определит! Ведь мы же материалисты!..) Вот их неизбежная мораль; я посажен зря и, значит, я— ^хороший, а все вокруг—враги и сидят за дело» (6, 212).
Однако вина «благонамеренных», как это понимает Солженицын, не в одном самооправдании или апологии партийной истины. Если бы вопрос был только в этом — полбеды! Так сказать, личное дело коммунистов. По этому поводу Солженицын ведь и говорит: «Поймем их, не будем зубоскалить. Им было сольно падать. «Лес рубят— щепки летят»,— была их оправдательная бодрая поговорка. И вдруг они сами отрубились в эти щепки». И далее: «Сказать, что им было больно — это почти ничего не сказать. Им — невместимо было испытать такой удар, такое крушение—и от своих от родной партии, и по видимости — ни за что. Ведь перед партией они ни в чем не были виноваты, перед партией—ни в чем» (6, 206).
А перед всем обществом? Перед страной? Перед миллионами погибших и замученных некоммунистов, перед теми, кого коммунисты, в том числе пострадавшие от собственной партии, «благонамеренные» узники ГУЛАГа, честно и откровенно считали «врагами», которых необходимо без всякой жалости уничтожить? Разве перед этими миллионами «контрреволюционеров», бывших дворян, священников, «буржуазных интеллигентов», «диверсантов и вредителей», «кулаков» и «подкулачников», верующих, представителей депортированных народов, националистов и «безродных космополитов»,— разве перед всеми ими, исчезнувшими в бездонном чреве ГУЛАГа они, устремленные на создание «нового» общества и уничтожение «старого, неповинны?
И вот, уже после смерти «вождя народов», «неожиданным поворотом нашей истории кое-что, ничтожно малое, об Архипелаге этом выступило на свет. Но те же самые руки, которые завинчивали наши наручники, теперь примирительно выставляют ладони: «Не надо!.. Не надо ворошить прошлое!.. Кто старое помянет — тому глаз вон!» Однако доканчивает пословица: «„А кто забудет—тому два!''» (5, 6). Кто-то из «благонамеренных» говорит о самом себе: «если когда-нибудь выйду отсюда — буду жить, как будто ничего не произошло» (М. Даниэлян); кто-то—о партии: «Мы верили партии — и мы не ошиблись!» (Н.А. Виленчик) (6, 207); кто-то, работая в лагере, рассуждает: «в капиталистических странах рабочие борются против рабского труда, но мы-то, хоть и рабы, работаем на социалистическое государство, не для частных лиц. Это чиновники лишь временно (?) стоят у власти, одно движение народа — и они слетят, а государство народа останется» (б, 220); кто-то апеллирует к давности», применяясь «к своим доморощенным палачам («Зачем старое ворошить?..»), уничтожавшим соотечественников многократно больше, чем вся гражданская война» (5, 192)... А у кого-то из «не желающих вспоминать,— замечает Солженицын,— довольно уже было (и еще будет) времени уничтожить все документы дочиста» (5, 7). А в сумме получается, что и ГУЛАГа-то никакого — не было, и миллионов репрессированных—не было, или даже известный аргумент: «у нас зря не сажают»... Наподобие такой сентенции:
«Пока аресты касались людей, мне не знакомых или малоизвестных, у меня и моих знакомых не возникало сомнения в обоснованности (!) этих арестов. Но когда были арестованы близкие мне люди и я сама, и встретилась в заключении с десятками преданнейших коммунистов, то...» Солженицын эту сентенцию и комментирует убийственно: «Одним словом, они оставались спокойны, пока сажали общество. «Вскипел их разум возмущенный», когда стали сажать их сообщество» (6, 208).
Самая идея лагерей, этого орудия «перековки» человека, рождалась ли она в головах теоретиков «военного коммунизма» — Ленина и Троцкого, Дзержинского и Сталина, не говоря уже о практических организаторах Архипелага — Ягоды, Ежова, Берия, Френкеля и др., доказывает Солженицын, была безнравственна, порочна, бесчеловечна. Чего стоят только, например, приводимые Солженицыным бесстыдные теоретизмы сталинского палача Вышинского: «...успехи социализма оказывают свое волшебное (так и вылеплено: волшебное!) влияние и на... борьбу с преступностью». Не отставала от своего учителя и идейного вдохновителя правовед Ида Авербах (сестра рапповского генсека и критика Леопольда Авербаха). В своей программной книге «От преступления к труду» (М., 1936), изданной под редакцией Вышинского, она писала: «Задача советской исправтрудполитики — "превращение наиболее скверного людского материала («сырье» - то помните? «насекомых» помните? — АС.) в полноценных активных сознательных строителей социализма"» (6, 73). Главная мысль, кочевавшая из одного «ученого» труда в другой, из одной политической агитки в другую: уголовники — это наиболее «социально близкие» к трудящимся массам социальные элементы: от пролетариата — рукой подать до люмпен-пролетариата, а там уж совсем близко «блатные»...
Автор «Архипелага ГУЛАГ» не сдерживает своего сарказма:
«Присоединись и мое слабое перо к воспеванию этого племени! Их воспевали как пиратов, как флибустьеров, как бродяг, как беглых каторжников. Их воспевали как благородных разбойников — от Робина Гуда и до опереточных, уверяли, что у них чуткое сердце, они грабят богатых и делятся с бедными. О, возвышенные сподвижники Карла Моора! О, мятежный романтик Челкаш! О, Беня Крик, одесские босяки и их одесские трубадуры!
Да не вся ли мировая литература воспевала блатных? Франсуа Вийона корить не станем, но ни Гюго, ни Бальзак не миновали этой стези, и Пушкин-то в цыганах похваливал блатное начало. (А как там у Байрона?) Но никогда не воспевали их так широко, так дружно, так последовательно, как в советской литературе. (На то были высокие Теоретические Основания, не одни только Горький с Макаренкой.)» (б, 265).
И Солженицын подтверждает, что «всегда на всё есть освящающая высокая теория. Отнюдь не сами легковесные литераторы определила, что блатные — наши союзники по построению коммунизма» (6, 269). Тут впору вспомнить и знаменитый ленинский лозунг «Грабь награбленное!», и понимание «диктатуры пролетариата» как правового и политического «беспредела», не связанного никакими законами и нормами, и «коммунистическое» отношение к собственности («всё — наше общее»), и самые «уголовные истоки» партии большевиков . Теоретики советского коммунизма не стали залезать в теоретические, книжные дебри в поисках оптимальных моделей нового общества:
блатной мир, скученный в концентрационном лагере в единую «трудармию», плюс систематическое насилие и устрашение, плюс стимулирующая перевоспитательный процесс «шкала пайки плюс агитация» (6, 73) — вот и все, что нужно для построения бесклассового общества...
«Когда же стройная эта теория опускалась на лагерную землю, выходило вот что: самым заядлым, матерым блатникам передавалась безотчетная власть на островах Архипелага, на лагучастках и лагпунктах,— власть над населением своей страны, над крестьянами, мещанами и интеллигенцией, власть, которой они не имели никогда в истории, никогда. ни в одном государстве, о которой на воле они и помыслить не могли,— а теперь отдавали им всех прочих людей как рабов. Какой же бандит откажется от такой власти?..»(.6, 270).
«Нет уж,— говорит Солженицын,— ни от каменя плода, ни от вора добра» (б, 272).- Построив государственную систему, все советское общество по законам ГУЛАГа, теоретики и практики коммунизма фактически «перевоспитали» — с помощью «блатняков» — огромную массу трудящихся и партгосруководителей в блатных. Пронизанный «блатной» моралью, эстетикой, представлениями о труде, управлении и самоуправлении и т.п. Архипелаг ГУЛАГ основан на отрицании мира «фраерского». Солженицын поясняет:
«Фраерский значит — общечеловеческий, такой, как у всех нормальных людей. Именно этот общечеловеческий мир, наш мир, с его моралью, привычками жизни и взаимным обращением, наиболее ненавистен блатным, наиболее высмеивается ими, наиболее противопоставляется своему антисоциальному антиобщественному кублу» (6, 276). В отрицании, отвержении всего нормального, общечеловеческого, нравственного, культурного органически сошлись уголовники и гэбисты, большевистские функционеры и теоретики бесправного и беззаконного государства. Больше всего их роднило между собой, по мнению Солженицына, вот это: «паразит не может жить в одиночестве. Он должен жить на ком-нибудь, обвиваясь» (б, 276).
Свой позорный вклад внесли в оправдание — нет, неточно! — в воспевание, настоящую апологию усовершенствованного рабства, лагерной «перековки» нормальных людей в «блатняков», в безымянный «наиболее скверный людской материал» — советские писатели во главе с автором «Несвоевременных мыслей» Горьким. «В гнездо бесправия, произвола и молчания прорывается сокол и буревестник! первый русский писатель! вот он им пропишет! вот он им покажет! вот, батюшка, защитит! Ожидали Горького почти как всеобщую амнистию». Начальство лагерей «прятало уродство и лощило показуху» (б, 40).