… вставая навстречу
еловый гребень вместо горизонта.
Мир без горизонта – это мир без точки отсчета и точки опоры. Стихотворения первых эмигрантских лет пронизаны ощущением запредельности, в прямом смысле слова за – граничности. Это существование в вакууме, в пустоте:
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря.
(II, 397).
Вместо привычных характеристик пространства – времени здесь что-то чуждое и непонятное:
Перемена империи связана с гулом слов
с лобачевской суммой чужих углов,
в возрастанием исподволь шансов встречи
параллельных линий, обычной на полосе…
(II; 161).
Для поэзии Бродского вообще характерно ораторское начало, обращение к определенному адресанту (ср. обилие «последний», «писем» и т.д.). однако если первоначально Бродский стремился фиксировать позицию автора, в то время как местонахождение адресанта могло оставаться самым неопределенным (например: «Здесь, на земле…» («Разговор с небожителем»), «Когда ты вспомнишь обо мне / В краю чужом… («Пение без музыки»), то в зрелой лирике (сб. «Часть речи») потратив, фиксируется, как правило, точка зрения адресанта, а местонахождение автора остается неопределенным, а подчас и неизвестным ему самому («Ниоткуда с любовью»). Особенно характерно в этом отношении стихотворение «Одиссей Телемаху» (1972), написанное от лица потерявшего память Одиссея:
…ведущая домой
дорога оказалось слишком длинной,
как будто Посейдон, пока мы там
теряли время, растянул пространство.
Мне неизвестно, где я нахожусь,
что передо мной. (II; 301).
Изучая пространство, Бродский оперирует не Эвклидовыми «Началами», а геометрией Лобачевского, в которой, как известно, параллельным прямым некуда деться: они пересекаются.
И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться,
и тут, тут конец перспективы.
(II, 162).
Пространство для поэта бесконечно, но это дурная, застывшая бесконечность, мумия. В этом самом «конкурсе перспективы» Бродский находит лишь пустой триумф бессмысленной бесконечности, место без ориентиров, в котором безразлично направление, в котором нет вектора.
Ты не услышишь ответ, если спросишь «куда»,
так как все стороны света сводятся к царству льда.
(III; 90).
Пространство для Бродского – место пребывания вещей. Но вещь ведет псевдожизнь: притворяется существующей, а поэт ее разоблачает, обнаруживая в предмете его отсутствие:
Стул состоит из чувства пустоты.
…………………………………….
стоит он в центре комнаты столь наг,
что многое притягивает глаз.
(III, 147).
Далее стул становится похожим на персонаж с картины Босха. Он одушевляется, но лишь для того, чтобы обнаружить иллюзорность своего бытия.
Но это только воздух. Между ног
коричневых, что важно – четырех,
лишь воздух, то есть, дай ему пинок,
скинь все с себя – как об стену горох.
Лишь воздух. Вас охватывает жуть.
Вам остается; в сущности, одно:
вскочив, его рывком перевернуть.
Но максимум, что обнаружится, - дно.
Фанера. Гвозди. Пыльные штыри.
Товар из вашей собственной ноздри.
(III, 146).
Так выясняется, что вещи еще хуже пустоты – она лицемернее чистого пространства, вакуума, нуля.
Бродский наделяет вещь одним важным свойством – взаимодействием с пространством.
Вещь, помещенной будучи, как в Аш-
два-О, в пространство…
пространство жаждет вытеснить…
(III, 145).
Таким образом, в конфликте Пространства и вещи ведь становится активной стороной: Пространство стремится вещь поглотить, а вещь – его вытеснить. Однако, поглощаемая Пространством, вещь растворяется в нем. Цикл «Новый Жюль Верн» начинается экспозицией свойств Пространства: «Безупречная линия горизонта, без какого-либо изъяна», которое сначала стирает индивидуальные особенности попавшей в него вещи:
И только корабль не отличается от корабля.
Переваливаясь на волнах, корабль
выглядит одновременно как дерево и журавль,
из-под ног у которого ушла земля…
(II, 387).
И, наконец, разрушает и полностью поглощает ее. Примечательно, что при этом само пространство продолжает «улучшаться» за счет поглощаемы им вещей:
Горизонт улучшается. В воздухе соль и йод.
Вдалеке на волне покачивается какой-то безымянный
предмет.
(II, 393).
Следует отметить, что главное в вещи – ее границы (например, окраска). Это граница обладает двойственной природой – будучи материальной, она скрывает в себе чистую форму:
… Окраска
вещи на самом деле маска
бесконечности, жадной к деталям.
(III; 35).
Если основное в вещи – ее границы, то и значение ее определяется, в первую очередь, отчетливостью ее контура, той «дырой в пейзаже», которую она после себя оставляет. Следовательно, мир – это арена непрерывного опустошения, пространство, сплошь составленное из дыр, оставленными исчезнувшими вещами. У Бродского данная концепция перехода от материальной вещи к пустоте в пространстве, к чистым структурам соотносится с платоновским восхождением к абстрактной форме, к идее (35;201).
Однако, несмотря на то, что философия Бродского обнаруживает платоническую основу, по крайней мере в двух моментах она прямо противопоставлена Платону. Первый из них связан с трактовкой категорий «порядок/беспорядок» «космос/хаос»; второй категорий «общее/частное» (63; 8).
В противоположность Платону, сущность бытия, по Бродскому, проступает не в упорядоченности, а в беспорядке, не в закономерности, а в случайности. Именно беспорядок достоин того, чтобы быть запечатленным в памяти, («Помнишь свалку вещей…»); именно в бессмысленности проступают черты бесконечности, вечности, абсолюта:
… смущать календари и числа
присутствием, лишенным смысла,
доказывая посторонним,
что жизнь – синоним
небытия и нарушенья правил.
(III; 99).
Я, как мог, обессмертил
то, что не удержал.
(II; 495).
Бессмертно то, что потеряно: небытие /«ничто»/ абсолютно.
С другой стороны, трансформация вещи в абстрактную структуру связана не с восхождением к общему, а с усилением частного, индивидуального:
В этом и есть, видать,
роль материи во
времени – передать
все во власть ничего,
чтоб заселить верто-
град голубой мечты,
разменявши ничто
на собственные черты.
…
Так говорят «лишь ты»,
заглядывая в лицо.
«Сидя в тени»;
(III; 71).
Только полностью перейдя «во власть ничего», вещь приобретает сою подлинную индивидуальность, становится личностью. Бродского интересует мир вещей, каждая из которых ценна, в первую очередь, именно своей неповторимой индивидуальностью, своей неповторимой индивидуальностью, своей случайностью и, следовательно, необязательностью [65; 11].
Здесь четко прослеживается одна из философем Бродского: наиболее реально не происходящее, даже не происшедшее, а то, что так и не произошло. Именно на этом уровне возникает у Бродского образ перехода Пространства во Время: «Ибо отсутствие пространства есть присутствие времени». «То, что так и не произошло,» - подлинная жизнь, существует не в Пространстве, а во времени. К нему Бродский относится по-другому:
Время больше пространства.
Пространство – вещь.
Время же, в сущности, мысль о вещи.
Жизнь – форма времени…
(III; 136).
Поэт свидетельствует, что пространство для него действительно и меньше, и менее дорого, чем Время. Не потому, однако, что оно – вещь, тогда как Время есть мысль о вещи. Между вещью и мыслью всегда предпочтительнее последнее» (34; 83).
Так устанавливается иерархия понятий, согласно которой время значительнее, но и дальше человека, безразличнее к нему. Припомнить себя человеку дано только в Пространстве: предмет, краска, запах, жест… У безразличного Времени человеческая память не может отвоевать и обжить хотя бы маленький уголок пространства.
С точки зрения времени нет «тогда»
есть только «там»; и «там», напрягая взор,
память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,
шаря в шкафах, роняя на пол роман,
запуская руку к себе в карман.
(III; 59).
Время представляет собой переход границы бытия: «время создано смертью» (II,162).
Что не знает Эвклид, что, сойдя на конус,
вещь обретает не ноль, но Хронос
(II, 276).
Взгляд во Время – это взгляд вверх, вглубь Вселенной, в смерть.
Время есть мясо немой вселенной.
Там ничего не тикает. Даже выпав
из космического аппарата,
ничего не поймаете: ни фокстрота,
ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.
Вас убивает на внеземной орбите
отнюдь не отсутствие кислорода,
но избыток Времени в чистом, то есть –
без примеси вашей жизни виде.
(II; 322).
В интервью Джону Глэду Иосиф Бродский сказал: «Более всего меня интересует – это время и тот эффект, какой оно оказывает на человека, как оно его меняет, как обтачивает, т.е. это какое вот практическое время в его длительности. Это то, что происходит с человеком во время жизни, то, что время делает с человеком, как оно его трансформирует. С другой стороны, это всего лишь метафора того, что вообще время делает с пространством и миром» . (23; 140).
Под действием времени происходит преображение человека и всего мира:
Все, что мы звали личным,
что копили, греша,
время, считая лишним,
как прибой с голыша,
стачивает – то лаской,
то посредством резца –
чтобы кончить цикладской
вещью без черт лица.
(II; 457).
Со временем вещь «теряет профиль» и, получив имя,
тотчас
становится немедля частью речи.
Слова «пожирают» не только вещи, но и человека, редуцируя его
до грамматической категории:
от всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
Следуя этой логике, следующий шаг – «переход от слов к цифрам» к знаку вообще, к иероглифу:
… туда, годе стоит Стена.
На фоне ее человек уродлив и страшен, как иероглиф;