Смекни!
smekni.com

Этический выбор литературного поколения 60-х (стр. 13 из 14)

А напротив сидел поэт Евгений Рейн.

- Самолеты разбиваются, - продолжал Весело, - гибнут люди…

- А ласточки что – выживают?! – обиженно крикнул Рейн (27,III,247).

Абсурдно и комично выглядит ситуация с перепутанными покойниками. Сама необходимость присутствовать на многих похоронах в качестве переносчика гробов возмущала Довлатова. Автор издевается над кладбищенскими церемониями, с их лицемерными речами и красивой убедительной скорбью, с их официозностью и трепетным следованием традициям, с их лживыми некрологами и неестественным желанием понравиться покойнику. Довлатова явно веселили предчувствия вроде: «На Васильевский остров я приду умирать». Что такое смерть, если к ней так долго готовятся люди? Забавно слышать фразу: «Покойники – моя страсть». Нарочито грубый реализм как реакция человека с тонким ощущением порядка на беспорядок грубой реальности, на смерть, которая привносит в наш и без того разрушенный мир – хаос.

М.М.Зощенко собрал ряд анекдотов на тему смерти про библиотекаря, который с необыкновенной любовью и рвением относился ко всем похоронным делам. Почти ежедневно присутствовал на отпевании совершенно незнакомых ему людей, любил писать эпитафии и рыть могилы. Возможно, общественное мнение хочет заставить героя Довлатова так же ответственно исполнять возложенные на него «похоронные обязанности», как исполняют их люди не совсем нормальные. И герой идет на компромисс: выклянчивает костюм для таких мероприятий, вдохновенно произносит речи у могилы малознакомого Ильвеса, чуть ли не поет песню «Журавли». Похороны приобретают вид увлекательного шоу, где собираются «нужные» люди и обговаривают все свои «нужные» дела. О смерти будто бы забывают. Она зачастую не находит своих жертв: висельники остаются живыми и невредимыми, Фидель, стреляющий в героя, промахивается, Жбанков вообще ничего не боится: «Я – то? Да я хоть сейчас в петлю …» (27,III,256). Быковер завидует мертвому Ильвесу, исполняя предначертанное, когда живой будет завидовать мертвому: «Знаешь, чего бы мне хотелось, - сказал он. – Мне бы хотелось стать невидимым. Чтобы меня вообще не существовало. Я бы охотно поменялся с Ильвесом, но у меня дети. Трое. И каждому нужны баретки»(27,I,308).

Присутствие смерти тем или иным образом начинает влиять на героев. Они делятся своими сокровенными мыслями. «Абсолютно мертвый» Ильвес как бы «выуживает» у них информацию о жизни. В новелле «Чья-то смерть и другие заботы» происходит замещение: автор становится мертвецом. Ему кажется, что он лежит в неуютном ложе, борта которого давят плечи. Лепестки щекочут его руки. Его окружают незнакомые люди, вокруг удушливый запах цветов и хвои. Все это происходит потому, что, думая о смерти, он приближает ее, и она приходит, для того, чтобы что-то сказать о жизни.

Если раньше смерть одного человека воспринималась как трагедия, то теперь в мире массовых смертей одна-единственная смерть ничто. Герой Купезов сравнивает теперешние времена с историями Достоевского: «Тут написано – убил человек старуху из-за денег. Мучился так, что на каторгу пошел. А я, представь себе, знал одного клиента в Туркестане. У этого клиента – штук тридцать мокрых дел» (27,I,71).

Да, обмельчала жизнь – обмельчала смерть. Когда в редакции отравилась корректор Раиса, служащие ходили весь день «мрачные и торжественные» (27,II,318). Не торжество ли это смерти над жизнью? А ведь всего столетие назад писатели считали, что смерть молодой красивой женщины – это одна из самых страшных тем литературы. Теперь это всего лишь обыденность. Дух противоречий между смехом и смертью решается в пользу последней. Автор решает уйти: «Просто взять и уйти без единого слова. Именно так – миновать проходную, сесть в автобус…А дальше? Что будет дальше не имело значения» (27,II,319). В сознании сталкиваются события смерти, как иронии, и смерти, как катастрофы. И не парадоксально, что смех уступил место трагедии. Такой смех, смех, переходящий в трагедию, правомерно назвать экзистенциальным. Это смех на стыке сознания с подсознанием, когда осознаются комические моменты, но они подавляются подсознательными ассоциациями; это невеселая усмешка ratio над собственной гносеологической несостоятельностью.

Заключение

Духовный отец экзистенциализма философ Кьеркегор выдвинул концепцию, согласно которой человек всегда несчастлив, ибо лишен возможности быть самим собой, и только смех способен примирить человека с болью и отчаянием. Лишь комическое может дать нам силу выдержать груз трагизма. Довлатов искал самого себя, руководствуясь какой-то особой внутренней нравственной системой: печальные рассказы переигрывал на мажорный лад, и этот театр его внутреннего «я» оказывался богаче, шире. Реальнее, чище исторического, социального, тенденциозного театра. Много было написано о русском ладе быть печальный, ибо практически во всем мире определенный вид печали, хандры, тоски называют именно русскими. Довлатов может повторить за Пушкиным: «Печаль моя светла…». Если «печаль светла», то ирония как способ превратить грустное явление в веселое не действует в творчестве Довлатова. Хотя в неустойчивой духовной атмосфере России ирония постепенно превращалась в жизненный принцип, истинные писатели – гуманисты не торопятся пользоваться этим принципом, помня, что ирония действует как «бесконечная абсолютная отрицательность» /С.Кьеркегор/. Отрицательность – как цель, не дающая ничего взамен. Несколько лет назад в поэзии появилось стихотворение Юрия Левитанского «Иронический человек», там были такие строки:

Но зря, если он представится вам шутом.

Ирония – она служит ему щитом.

Т.е. иронический взгляд героя на жизнь, на себя, на вещи выглядит по сути маской, самозащитой; /eironeia – «притворство»/ - действует в данном случае в прямом своем значении. Ирония разрушает онтологические основы конкретно–исторического бытия, обыденная жизнь теряет свои претензии на реальность, все: и автор, и герои становятся Другими, ненастоящими. Сквозь разорванные иронией внешние покровы проступает хаотически карнавальный мир быта и монологическая косность лозунгов. Иронии свойственны элементы социальной неврастении: полное неверие в духовные возможности человека. Если сатира – это плодотворное разоблачающее явление, то ирония, разрушая, не способна на созидание, она, уничтожая реальность, тем самым уничтожает партнера в коммуникации. Знаками присутствующей иронии становятся «концерты тишины», симулякры, поэмы одних названий, выставочные залы без экспонатов и т.д. Эстетическая свобода иронии покоится на разрушении – разрушаются преграды, узы, которыми окружающая действительность связывала человека, мир –становится неустойчивым и зыбким, свободный выбор – безграничным и ничем не связанным. Идеи абсурда дают нам возможность предположить, что творчество С.Довлатова основывается на иронии, об этом свидетельствует также идея катастрофизма, тщательно исследованная В.Чайковской в статье «Модели “катастрофы и ухода” в русском искусстве». Но, рассматривая Довлатова только как ирониста, мы придем к выводу, что он притворяется, лицемерит перед героем, перед самим собой, перед миром, разрушая все, не дает нам ничего взамен. Все это, конечно, не так. В сфере иронии человек никогда не совместится с моралью, а о духовно-миссионерских чувствах не может быть и речи. Для Довлатова они существуют вместе: человек и его мораль.

Если раньше философы, культурологи пытались доказать существование Бога, то теперь все желают доказать существование человека. Поэтому в отношении творчества Довлатова можно вывести понятие МЕТАИРОНИЯ – «ирония над иронией», «отрицание отрицания», возвращение к реальной жизни через прохождение «очистительного» иронического круга. Ценность метаиронии – в ее вырождающейся функции: путем отрицания действительности /абсурд/, отрицания свободы, смерти. Нравственный аспект духовной жизни наполняется новым содержанием. Р.И.Александрова в статье: «Ирония, метаирония, диалог, нравственность» предлагает схему, по которой работают Д.Джойс, Н.Саррот, Х.-Л.Борхес, Вен. Ерофеев, С.Довлатов, Ю.Алешковский – это - Действительность-> Ирония -> Новая действительность. Только в такой цепочке может происходить саморегуляция нравственности, примирение миров героя и действительности. Если рассматривать стиль как внутренний стержень автора, то для Довлатова стиль выступает прежде всего как высшая мера нравственности и правды. Если для Солженицына, Шаламова с развитием повествования, т.е. с перемещением точки зрения и изменения перспектив меняется язык: то призыв к читателю взглянуть в корень истины человеческой сущности и разглядеть мерзавцев, то горький сарказм и ирония, то призыв к новому Нюрнбергскому процессу…Для Довлатова стиль и язык остаются неизменным независимо от того, с кем он говорит, его язык адаптирован не под негодяя или гения, а прежде всего под человека. И, можно сказать, эстетический и гуманистический заряд действует не на вербальном уровне, он основывается не на дидактическом давлении, но на уровне спокойного созерцания драмы жизни. Самое главное, слово не должно усугубить отношения к этой жизни. Поэтому в произведения пишется самое личное, автор не претендует рассказать о неведомо-универсальном. К 80-м годам ХХ века прозаики уловили, что, вторгаясь в универсальное, они теряют героя; Раскрыв в произведении свое внутреннее «я», они только делают попытку приблизиться к общечеловеческому, а, сближаясь с ним, усугубляют собственное одиночество.

Всю прозу Довлатова можно сравнить с особенностями одной пьесы Беккета «В ожидании Годо». Мрачная клоунада подчеркивает бесцельность существования персонажей. Два путника ожидают на обочине дороги господина Годо - человека, который должен что-то изменить в их судьбе. Годо не идет. Появляется его слуга, который сообщает, что его господин не придет сегодня. Путники ожидают Годо, который никогда не придет, и на протяжении двух актов излагают друг другу свою жизнь, где все незначительно и мелко. «По всем принятым критериям, - писал английский критик Кеннет Тайнен, - «В ожидании Годо» – драматический вакуум. Жалок тот критик, который стал бы искать щель в ее броне, ведь она вся – сплошная щель. В ней нет сюжета, кульминации и разрядки, нет ни начала, ни конца. Имеется, правда, - никуда не денешься – некоторая драматическая ситуация…Пьеса в сущности только средство, дающее человеку возможность без скуки повести два часа в темноте. Времяпровождение в темноте – не только суть драмы, но и суть жизни»(74,64).