Таким образом, главные правящие силы России на деле были заинтересованы в существовании «раскола», но именно полулегальном существовании. В николаевские времена нечего было и думать о полной легализации «раскола» — Мельников это хорошо понимал. Он искренне был убежден, что для того, чтобы защитить подлинные человеческие интересы массы старообрядцев, необходимо было подавить «раскол» силами правительства и православной церкви.
После представления «Отчета» служебная карьера Мельникова, по существу, окончилась. Правда, он состоял при министерстве еще около десяти лет, но важные дела ему теперь поручали редко, чинами явно обходили. Мельников не мог не понимать причин такой «немилости» [Еремин, 1976, с. 16]. Утопическая вера в просветительную миссию самодержавного правительства получила сильный удар. Но богатый опыт чиновничьей службы не пропал даром. Именно в эти годы родился самобытный писатель Андрей Печерский.
В. И. Даль, которого Мельников считал «первостепенным знатоком русского быта», по-прежнему не оставлял писателя поддержкой и советами.
Рассказом «Красильниковы» Мельников как бы заново начинал свой творческий путь. Он тогда все еще сомневался в своих писательских способностях. Понадобилось одобрение В. И. Даля, чтобы Мельников решился отослать это свое произведение в печать. Успех рассказа превзошел самые смелые надежды. Критики того времени говорили о нем как о незаурядном явлении литературы. Некрасовский «Современник» — в те глухие годы самый последовательный защитник реализма,— заключая свой отзыв, писал: «По верности действительности, по меткости и по силе впечатления этот рассказ может быть поставлен наряду только с лучшими произведениями». Произведения, с которыми критик мысленно сопоставлял рассказ Печерского, здесь не названы, но безоговорочная решительность тона побуждала читателей вспомнить имена самых крупных русских писателей. Красильниковы» — первое художественное произведение где писатель показал себя знатоком народной жизни и быта; здесь проявились такие специфические черты его творческой манеры, как склонность к использованию личных наблюдений и ярко выраженный этнографизм. Критика отметила «необыкновенное умение владеть чистым русским языком» и «необыкновенную наблюдательность»; И. И. Панаев поставил рассказ в первый ряд литературы («Современник», 1852, № 5) [Шешунова, 1994, с. 580].
Успех «Красильниковых» открывал перед Мельниковым широкую дорогу в литературу. Будучи весной 1852 года в Петербурге, Мельников убедился в этом. «Красильниковых» читают нарасхват,— сообщил он в одном из своих тогдашних писем.— Панаев задал мне обед; вместо 50 рублей за лист, которые дает Погодин, предлагает 75 рублей серебром за лист» [Шешунова, 1994, с. 580]. Казалось бы, теперь он мог писать и писать. Но в его литературной работе наступил еще один, почти пятилетний перерыв. Почему же он не воспользовался обстоятельствами, как будто бы так счастливо сложившимися для него?
В только что цитированном письме есть фраза, содержащая исчерпывающий ответ на этот вопрос. Рассказав о будущих гонорарах, Мельников написал следующее: «Если не запретят писать, надобно будет воспользоваться этим выгодным предложением». Если не запретят писать... В николаевские времена такого рода запреты не были редкостью. «История нашей литературы, - писал Герцен в 1850 году,— это или мартиролог, или реестр каторги» [Еремин, 1976, с. 18].
Когда Мельников писал горькие слова о возможном запрете, у всех еще была в памяти буря, разразившаяся над А. Н. Островским после напечатания пьесы «Свои люди — сочтемся»: попечитель московского учебного округа «вразумлял» великого драматурга, а полиция следила за каждым его шагом — по прямому приказу царя. Как раз в 1852 году Тургенев после выхода в свет его «Записок охотника» был посажен на съезжую, а потом сослан в деревню.
«Красильниковы» произвели большое впечатление не только на читателей, но и на тех, «кому ведать надлежало». «Быть может, до вас дойдут слухи о том, что я арестован,— предупреждал Мельников своего адресата в том же письме.— Повесть «Красильниковы» имела сильный успех, но цензура, говорят, возопияла и послала в Москву узнать, кто такой «Печерский»... Если это справедливо, без неприятностей не обойдется: здесь то и дело литераторы на гауптвахте сидят. Авось и пройдет!» Но авось не выручил: ведь Мельников был чиновник — лицо перед высшим начальством сугубо подневольное [Еремин, 1976, с. 18].
Почему же власть имущие так всполошились?
Тема рассказа как будто бы чисто бытовая. Но разрешалась она на таком жизненном материале — быт купечества, который в то время сам по себе был политически актуален. Гоголь бросил на купца презрительно-насмешливый взор. Но его купцы еще старозаветной породы. Они еще и сами не перестали считать себя холопами; даже с начальством средней руки они были почтительны и уступчивы и осмеливались только разве жаловаться, да и то лишь в крайних случаях. Русский купец и промышленник середины XIX столетия был уже не таков. Вышедший из числа оборотистых мужиков или плутоватых и услужливых приказчиков, он все смелее и напористее претендовал на положение нового хозяина жизни. И самодержавие сочувственно относилось к этим претензиям. К такому купцу русские писатели тогда только еще начинали присматриваться. Самсон Силыч Большов стоял в тогдашней литературе почти в полном одиночестве.
Корнила Егорыч — человек того же разбора, что и Большов. Но в мельниковском герое перед нами новое качество: он, если можно так про него сказать, мыслит более крупными категориями, он «политик». Говоря о бестолковости чиновничьей статистики, Корнила Егорыч в то же время имеет в виду всю государственную экономию; он толкует не просто о нравах и стремлениях купеческой молодежи самих по себе, а о смысле и пользе просвещения вообще. И все это самоуверенно, ни на минуту не сомневаясь в собственном превосходстве над собеседником.
На первый взгляд может показаться, что Мельников в чем-то разделяет мнения старшего Красильникова и даже чуть ли не сочувствует ему. В речах Корнилы Егорыча о несуразице казенных умозаключений есть явный резон. Но ведь чиновники и на самом деле действуют так бессмысленно и нелепо, что нетрудно заметить это. За «критиканством» Корнилы Егорыча явно чувствуется полное его равнодушие и к интересам государства и к народной участи. С полной заинтересованностью он требует только одного: чтобы наживе не препятствовали, чтобы его «сноровке» дали полную волю. Безмерной жадностью к деньгам погубил он и своего талантливого сына Дмитрия. Корнила Егорыч — опять-таки только ради красного словца — уверяет, будто приданое он не ценит; на самом-то деле он не может скрыть своей досады, что Дмитрий не захотел жениться на дочке какого-нибудь мильонщика. Потому-то так и ненавистно Корниле Егорычу просвещение, что оно неразлучно с человечностью, что по самой своей сущности оно враждебно религии барыша.
В этом рассказе впервые выразились взгляды Мельникова на нового хозяина жизни, взгляды, которым он не изменял до конца своих дней. Конечно, Корнилы Егорычи — это сила. Но сила бесчеловечная, антинародная, сила тем более страшная, что ей покровительствуют власти, и поэтому при всей ее жестокости она безнаказанна.
«Красильниковы» были не только важнейшей вехой в литературной деятельности, но и во всем общественном поведении Мельникова.
После смерти царя был несколько ослаблен и цензурный гнет. Передовые русские писатели не замедлили воспользоваться этим. В 1856 году вышли в свет две книги, обозначившие новую эпоху в литературе: сборник стихов Н. А. Некрасова, открывавшийся стихотворением «Поэт и гражданин», в котором звучал почти открытый призыв идти на бой против самодержавия и крепостничества, и «Губернские очерки» М. Е. Салтыкова-Щедрина, потрясшие читателей горькой правдой о нравах той огромной корпорации разных служебных воров и грабителей, о которой писал незадолго до своей кончины Белинский в знаменитом письме к Гоголю.
В рядах передовых писателей выступил и Мельников. Ему не пришлось долго размышлять над тем, что произошло в стране и чего ждет общество от литературы. В 1856—1857 годах — всего лишь за один год с небольшим — он напечатал целую серию произведений, которые если и не были целиком написаны, то уж во всяком случае обстоятельно обдуманы еще в николаевские времена. «Дедушка Поликарп», «Поярков», «Медвежий угол», «Непременный» — во всех этих рассказах Печерского предстали перед читателем во всей своей безобразной и цинической наготе порядки и нравы, господствовавшие в самодержавно-чиновничьем государстве. Рассказы насыщены нижегородскими впечатлениями и посвящены негативным явлениям дореформенной жизни (взяточничеству чиновников, бесправию крестьян и т. п.). Генетически рассказы связаны с натуральной школой, творчеством Гоголя и Даля; для них характерны: подробное воспроизведение уездного быта, очерковая точность, зачастую документальность. За «Медвежий угол» глава путейного ведомства подал на Мельникова жалобу Александру II, на что царь ответил: «Верно, Мельников лучше вас знает, что у вас делается» [Шушунова, 1994, с. 581].
В 1858 цензура запретила отдельные издания рассказов. В том же году, по свидетельству Салтыкова-Щедрина, министр внутренних дел призвал к себе Мельникова и потребовал, чтобы тот не писал в журналах.
В названных выше рассказах Андрей Печерский не изменяет своей позиции занимательного и непритязательного рассказчика. Он, по-видимому, без каких-то важных целей повествует о людях и случаях, с которыми ему пришлось сталкиваться во время его разъездов по медвежьим углам — по всем этим Рожновым, Чубаровым, Бобылевым. Истинные «герои» всех этих рассказов — уездные или губернские чиновники различных рангов—от какого-нибудь исправника или станового до управляющего казенной пала- той. В среде этих людей властвуют законы разбойничьей шайки. Грабительство для них — дело заурядное и естественное: брать бери, не задумываясь, только знай, с кем и когда поделиться добычей.