Смекни!
smekni.com

Последние книги "Тихого дона" и "Поднятой целины" в единстве исканий М. А. Шолохова (стр. 2 из 7)

Жестокость, с какою велась Гражданская война, окончательно развенчала либеральный миф о «маленьком человеке», первым брошенном в ее пекло обеими сторонами. Но Гражданская же война, окончившаяся поражением белого движения и победой «красной идеи», засвидетельствовала и духовный крах контрреволюционных сил. И исход борьбы решил не «православный белый генерал» (православный не в жизни, а в интеллигентском сознании: «Божье да белое твое дело: / Белое тело твое - в песок. / Не лебедей это в небе стая: / Белогвардейская рать святая...» и т. п.) и не красный атеист прапорщик, а именно обыкновенный человек, о котором ни тот, ни другой - в разной, правда, степени - не имели реального понятия. Давно определившиеся в своих социально-нравственных пристрастиях и идеалах, они с непримиримостью, доведенной до автоматизма и ритуала, истребляли друг друга, истощаясь и нравственно мельчая, в то время как «маленький человек», взыскуя правды меж враждующими лагерями, работал с неослабевающей духовной напряженностью и набирал силу. И в этом смысле правдоискательство Григория Мелехова, персонифицирующего собою реальные сдвиги в традиционной духовной ориентации народа, имеет принципиальное и абсолютное значение подлинного исторического процесса, какого лишены вышедшие из одного книжного интеллигентского источника и превратившиеся в догму отвлеченные «искания» Деникина или Троцкого.

Замечательно, что Шолохов, интуицией большого художника, представил «блукания» Григория Мелехова как центральное в романе, отодвинув на периферию, во второй и третий эшелоны, «искания» многих выдающихся исторических лиц, реально влиявших на судьбу России, и тем самым, вопреки традиционной отечественной историографии, показал период 1912-22 годов как анонимную эпоху в русской истории. Такой взгляд писателя на целое десятилетие российской жизни, остающейся без призора, можно было бы отнести к простой иллюстрации марксистского тезиса о роли народных масс в историческом процессе, если бы он не отражал обезличенной реальности тех лет: сонм оригинальных вождей и людей, выдвинутых революцией на авансцену действительности, - Керенский, Корнилов, Каледин, Алексеев, Деникин, Краснов, Кутепов, Родзянко, Родичев, Троцкий, Махно, Сиверс, Буденный, Брусилов, Подтелков и т. д. (по «Тихому Дону») - и ни одной мощной личности, воплощающей и аккумулирующей устремления и надежды широких народных масс и соответствующей во взглядах той искомой правде жизни, «под крылом которой мог бы посогреться всякий». Жизнь будто исчерпала духовный ресурс, расползлась и истончилась под бременем свободы, утратила историческую волю к органическому оформлению самой себя и творчеству, распалась на отдельные рукава и начала глохнуть, дичать и вырождаться. Метания Григория Мелехова в поисках правды, носящей вполне предметные - к кому бы прислониться? - очертания, обернулись новой - невидимой обеими «сторонами» - дорогой...

По классическому «сценарию» общества национально оформляются в эпохи буржуазно-демократических революций. Февраль 1917 года в России явился в этом смысле ярким пустоцветом, растерявшим свои привлекательные чудесные лепестки при первом же незначительном полевении жизни, и в завязи обронил свой недоношенный, уродливый и легкий плод, откатившийся далеко от породившей его яблони. Октябрьская революция еще круче забрала влево от реально-национального и на долгие годы, до середины 30-х, лишила ее подлинного национального содержания и духовного развития. Пик левизны, безусловно, приходится на рубеж 20-30-х, когда революция, не случайно названная второй, из сферы словесности перешла к делу и занялась непосредственным выкорчевыванием материальных остатков национальной культуры и ее носителей. А. Платонов сравнил начало индустриализации и «год великого перелома» с молнией, ослепившей старого машиниста паровоза «ИС» («Иосиф Сталин») курьерского поезда, ведшего состав с необыкновенным воодушевлением и вместе с доведенным до автоматизма профессиональным мастерством. За долгие годы привыкший на своем маршруте видеть окружающий его ландшафт жизни одним и тем же, старый машинист и после того, как ослеп, «долго видел мир в своем воображении и верил в его действительность». И следователь, разбирая дело машиниста, совершенно резонно рассуждает: «Взрослый сознательный человек управляет паровозом курьерского поезда, везет на верную гибель сотни людей, случайно избегает катастрофы, а потом оправдывается тем, что он был слеп. Что это такое? <...> Мне... нужно установить факты, а не... воображение или мнительность. Воображение - было оно или нет - я проверить не могу, оно было лишь... в голове; это... слова, а крушение, которое чуть-чуть не произошло, - это действие» [15]. Старого машиниста, как известно, сажают в тюрьму, а его место на паровозе занимает его молодой помощник, что похоже на перетряску старых партийных кадров и замену их новым подростом во второй пол. 30-х гг. и что, кстати, много точнее, чем сегодня, ставит вопрос о роли личности в историческом процессе. Платонова, однако, интересует не эта «правда жизни» (заключение машиниста за решетку), а другая, - подвергающая большому сомнению «ценности» либерального гуманизма. «Он (следователь. - В. В.) прав, - сказал я (рассказчик. - В. В.). “Прав, я сам знаю, - согласился машинист. - И я тоже прав. Что же теперь будет?” Я не знал, что ответить ему» [16].

В этом диалоге обнажается самый нерв гуманистических исканий русской литературы второй пол. 30-х гг., с которых, как теперь представляется, и началось наше национальное дооформление на новой основе - без буржуазии, при решающей роли новой власти и новой, народной интеллигенции. Оно закономерно совпадает по времени с периодом индустриализации страны, сопровождаемым «изыманием» из жизни буржуазного «элемента» (коллективизация) и вместе ознаменованным беспримерной консолидацией общенародных сил и невиданным в истории трудовым подъемом и воодушевлением. В эти годы утверждает себя русская литература и достигает вершины ее историческая проза (А. Толстой, В. Шишков, С. Сергеев-Ценский, А. Новиков-Прибой, А. Чапыгин, С. Бородин и др.), засвидетельствовавшая мощный рост нашего нового самосознания. В годы войны оно емко было сформулировано Платоновым, в порядке национальной самоидентификации: «Я русский советский солдат остановил движение смерти в мире». Поразительно, сколь далеко простиралась наша память, культурно возделанная второй пол. 30-х и требовательно заявившая о себе в первые же, самые катастрофические месяцы войны: «Мы оказались слабее в воздухе, мы оказалась слабее на земле. Этого не простят нам великие мужи, поставившие на ноги Россию. В могилах поднимаются, как видения “Страшной мести”, отец Отечества Петр Великий, Потемкин, Суворов, Румянцев... Поднимаются даже те, кто был сражен в силу своих убогих политических знаний, но сильной любви к Отчизне: Лавр Корнилов, Неженцев, Марков, Брусилов, Алексеев, Чернецов, Каледин. Они смотрят на нас: “Вы взяли силой у нас власть из рук - побеждайте. Мы привыкли видеть, что мы ошиблись и большевики - спасители Отечества русских. Побеждайте! Но если вы не победите, почему уничтожили нас, почему не посторонились?”» [17]. Характерно это исторически ответственное «мы», исключающее всякий намек на возможность «внутренней эмиграции». Обращает также внимание «воскрешение из мертвых» персонажей «Тихого Дона» - от Лавра Корнилова до Каледина. Словно для того, чтобы понять социально-нравственный сдвиг в сознании казачества, произошедший за двадцать лет после Гражданской войны. А. Первенцев записал в дневнике 24 авг. 1941 года: «Приехал Шолохов. Он едет на фронт, чтобы лично убедиться, в чем же дело, почему мы отходим и несем воинские поражения. Фадеев оглашал его слова об отношении казачества (даже зажиточной части) к войне с Германией: “У нас был плохой отец, Советская власть, мы плохое видели от него, но это отец, и отчима (вроде Краснова, “наследника” Каледина на посту атамана Войска Донского в годы Гражданской войны. - В. В.) в дом пускать не хотим”» [18].

Наша культура советского времени складывалась как общенародная, по понятным причинам - с сильным крестьянским акцентом (рабочие заводов и фабрик 30-х - вчерашние крестьяне, «рекрутированные» из деревни в ходе коллективизации) в своих лучших образцах. Последнее обстоятельство необходимо подчеркнуть особенно, иначе трудно понять, почему в поисках новой человечности она склонилась именно к историческому опыту деревни, а не города и почему она ближе к «золотому» веку русской классики, а не к интеллигентскому, весьма испорченному либерализмом веку «серебряному», которого она как бы и не заметила (Шолохов), а если и заметила, то очень пристрастно и избирательно (А. Толстой, Булгаков, Платонов). И совсем кажется «темноватым» вопрос: почему литература 30-х, обратившаяся к Православию, о чем мы скажем ниже, совсем обошла утонченные религиозные искания «серебряного» века и «проконсультировалась» у классики и на этот счет (образ Сергия Радонежского в романе Бородина «Дмитрий Донской»)? Дело, конечно, несколько проясняет горячая любовь нынешних либералов к «религии» и культуре «серебряного» века (Бог здесь тоже большой гуманист, как и сам либерал) и их нападки на классиков - от Пушкина до Шолохова: то им мешает Арина Родионовна в духовной биографии автора «Капитанской дочки», то «народный социализм» Достоевского, то высказывания Л. Толстого о буржуазной культуре, потрафляющей извращенным вкусам зажиревшей кучки людей, то Салтыков-Щедрин с его уничижительной критикой либерала, отстаивающего идеалы «свободы, обеспеченности и самодеятельности «применительно к подлости», то слишком советский Шолохов, осмелившийся написать «Тихий Дон»...