"СВОБОДНОЕ ИСКУССТВО... ТРЕБУЕТ"
Завершая творческую жизнь, Фет, прежде многократно формулировавший в статьях и письмах свои эстетические убеждения, еще раз, быть может, с мыслью о том, что это будут итоговые обобщения, высказал их в переписке с поэтом К. Р. - своим горячим поклонником. Не то чтобы это было задумано как некий целостный и стройный трактат, но в итоге эпистолярного диалога, содержащего эстетические размышления и советы Фета, сложилось рассуждение "о поэтическом искусстве", своего рода фетовское "De arte poetica" (именно так назывался трактат Горация, переведенный Фетом).
Речь идет не о литературе в целом, но только о поэзии, и притом - поэзии лирической. Лирическая же поэзия, по убеждению Фета, не терпит пространных, подробных описаний, - в ней все должно быть сконцентрировано вокруг лирического события, а изображение неопределенных чувств, в чем обычно упрекали "чистых поэтов", годится, по мысли Фета, только для прозы (неожиданное и очень интересное замечание). "Страдание, счастие, гнев, ужас и т.д., словом сказать, все мотивы дороги поэту как мотивы к произведению стройных и одноцентренных выпуклостей, а о том, что кто-то страдал неведомо чем, а другой при лунном свете его любил, может быть гораздо толковее разъяснено прозой, и рождается вопрос, зачем же тут стихи и рифмы? Зато пусть кто-нибудь попробует рассказать прозой любое стихотворение Гете, Пушкина, Тютчева или Гафиза" (27 декабря 1886 года) [55]. Заметим, что не только страдание, но гнев и ужас Фет считал законными темами лирики, за исключением тех произведений, в которых они имели социальное или политическое содержание.
Другой важный тезис Фета - требование сжатости и емкости лирического произведения, его индивидуальной музыкальной интонации. "Лирическое стихотворение подобно розовому шипку: чем туже свернуто, тем больше носит в себе красоты и аромата <...> Дело поэта найти тот звук, которым он хочет затронуть известную струну нашей души. Если он его сыскал, наша душа запоет ему в ответ; если же он не попал в тон, то новые поиски в том же стихотворении только повредят делу" [56].
Звук, мелодия, изначальная интонация несут предощущение главного смысла лирического произведения, непосредственно затрагивая душу.
Приближается звук. И покорна щемящему звуку
Молодеет душа, -
так начал Блок одно из своих очень близких Фету стихотворений.
Известно суждение о Фете Чайковского (тоже в письме к К. Р. от 28 августа 1888 года): "Фет, в лучшие свои минуты, выходит из пределов, указанных поэзии, и смело делает шаг в нашу область. Поэтому часто Фет напоминает мне Бетховена, но никогда Пушкина, Гете, или Байрона, или Мюссе. Подобно Бетховену, ему дана власть затрагивать такие струны нашей души, которые недоступны художникам, хотя бы и сильным, но ограниченным пределами слова. Это не просто поэт, а скорее поэт-музыкант" [57]. Чуткость Фета к музыкальности стихотворной речи была необыкновенной: "У всякого поэтического стиха, - писал он Полонскому, - есть то призрачное увеличение объема, которое существует в дрожащей струне" (21 декабря 1890 года).
Отзыв Чайковского, который передал Фету К. Р., очень обрадовал поэта: "То, что Чайковский говорит, - для меня потому уже многозначительно, что он как бы подсмотрел художественное направление, по которому меня постоянно тянуло и про которое покойный Тургенев говаривал, что ждет от меня стихотворения, в котором окончательный куплет нужно будет передавать безмолвным шевелением губ. Чайковский тысячу раз прав, так как меня всегда из определенной области слов тянуло в неопределенную область музыки, в которую я уходил, насколько хватало сил моих" (8 октября 1888 года) [58]. И действительно - всегда: еще раннее стихотворение "Как мошки зарею..." он закончил строчками, ставшими затем крылатыми: "О, если б без слова / Сказаться душой было можно!" (1844). Через много лет Блок записал их для себя на отдельном листке, который сохранился в его архиве [59].
Еще одно "главнейшее правило" для поэта-лирика в понимании Фета - это необходимость в единичном, "случайном" событии раскрыть вечное, и именно то, что в такой степени не под силу другим искусствам. "Стихотворения на известные случаи - самые трудные; и это понятно: нужна необычайная сила, чтобы из тесноты случайности вынырнуть с жемчужиной общего, вековечного". Фет приводит в пример стихотворение Пушкина "Для берегов отчизны дальной": "Конечно, прощание Пушкина с иностранкой случайно, но он и не бьет на эту случайность, а лишь на
но ты от страстного лобзанья
свои уста оторвала,
которое составляет вековечный элемент искусства и только одной поэзии потому, что изображения этого момента для всех иных искусств недоступны" (27 декабря 1886 года; курсив мой. - Л. Р.) [60].
Следующее "правило", которое формулирует Фет, - необходимость новизны, нетерпимость повторений: "Поэзия непременно требует новизны, и ничего для нее нет убийственнее повторения, а тем более самого себя. Хотя бы меня самого, под страхом казни, уличали в таких повторениях, я, и сознавшись в них, не могу их не порицать. Под новизною я понимаю не новые предметы, а новое их освещение волшебным фонарем искусства" [61].
Все эти эстетические принципы, "правила" не содержат еще ничего относящегося собственно к "чистому искусству". Но Фет не забывает отметить отличия своей поэзии от демократической, - он с них и начинает: "В пятидесятых годах, когда еще не было никаких партий, литература настойчиво окружала меня далеко незаслуженными похвалами; но когда в шестидесятых она убедилась, что я действительно люблю свободу и не пойду кланяться "народному кумиру" только из-за того, что толпа его считает модным, - та же литература не переставала в течение двадцати пяти лет считать меня за механическую голову турка, над которой всякий пробовал силу своего удара. Потом меня совершенно забыли" (5 декабря 1886 года) [62]. Здесь опять - уже известный мотив об остракизме, которому в течение многих лет был подвергнут Фет, о чем он с горечью писал в Предисловии к третьему выпуску "Вечерних огней". И объяснение все то же - неприемлемая для его литературных противников "чистота служения" свободному искусству.
В своих эстетических тезисах, которые изложены в переписке с К. Р., Фет стремится быть терминологически точным. Если иногда, как, например, в письме к Полонскому, он позволял себе, парадоксально заостряя мысль, заявлять, что художественное произведение, в котором есть смысл, для него не существует (23 января 1888 года), здесь он говорит не об отсутствии мысли в художественном произведении, а о ее принципиально ином качестве. В сущности, он остается при постоянном своем убеждении, что в поэтическом произведении должна быть поэтическая мысль, и опять-таки, как всегда, отказывает в ней своим оппонентам: "Едва ли я ошибусь, сказавши, что свободное искусство, невзирая на прекрасный и, по-видимому, благодарный материал, требует от возникающего произведения собственного raison d’etre <т. е. - смысла>, независимо от какой-то внешней полезности, которою, очевидно, увлекался покойный Некрасов и так плачевно извратил вкус своих последователей" (27 декабря 1886 года) [63].
Итак, с 60-х годов и до конца жизни Фет исключает из сферы свободного искусства поэзию, идеологически ему чуждую, не видя в этом, о чем в свое время писали и Достоевский, и А. Григорьев, и Тургенев, насильственного ограничения провозглашаемой свободы. Сама формула Фета: "Свободное искусство... требует" очень выразительна в этом смысле.
Но, сохраняя критическое отношение к направлению Некрасова, Фет впервые (в письме к К. Р. от 12 февраля 1888 года) говорит о творчестве своем и Некрасова как некоем едином этапе в развитии русской послепушкинской поэзии, называя его болезненным. "По-моему, совершенно явно, что в болезненности современной лирики виновны Некрасов и Фет. Первый выучил всех проклинать, а второй - грустить. Но - tout comprendre c’est tout pardonner" [64]. Видимо, определение "болезненная поэзия" хорошо помнилось Фету со времени статьи А. Григорьева "Русская изящная литература в 1852 году", где критик относил к этому направлению вслед за Гейне и некоторые особенности творчества Фета (но не всю его поэзию). А. Григорьев отчетливо разделял поэзию Фета на две сферы. Одна из них, условно говоря, - гармоническая, к которой Григорьев относит не только антологические стихи, но и такие элегии, как "Многим богам в тишине я фимиам воскуряю...", "О, долго буду я в молчанье ночи тайной...". "Напомним также и другую элегию, - продолжал Григорьев, - отличающуюся необыкновенной искренностью и простотою чувства:
Странное чувство какое-то в несколько дней овладело
Телом моим и душой, целым моим существом.
Напомним "Вечера и ночи", которые дышат совершенно объективным спокойствием созерцания, - вот одна сторона таланта Фета".
Другую сторону таланта Фета, развившуюся чрезвычайно самобытно "по условиям, вероятно, лежащим в натуре лирика и в исторических данных эпохи", Григорьев называет "болезненной", иначе говоря субъективной: "Дело в том только, что вследствие какого-то странного, болезненного, совершенно субъективного настройства души, - поэт отзовется на это таким особенным, странным звуком <...> Из болезненной поэзии Фет развил, собственно, одну ее сторону, сторону неопределенных, недосказанных, смутных чувств". В этой связи Григорьев цитирует стихотворения Фета "Когда петух...", "Как мошки зарею...", "Весеннее небо глядится...", "Младенческой ласки доступен мне лепет...", "О, не зови! Страстей твоих так звонок...", "Мы одни; из сада в стекла окон..." [65].