Через много десятилетий Блок будет оппонировать мнению А. Григорьева о болезненности стихов Фета, беря это определение в иронические кавычки: "Что же касается Фета... Есть на свете положения, которые говорят сами за себя. Вот одно из таковых: журнальная свора рвется с цепи, не находя слов для оскорбления поэзии Фета; А. А. Григорьев многословно колесит вокруг Гейне, рассыпая перед кем-то бисер своей любви к Фету и стараясь объяснить (кому?) его "болезненные" стихи, а в это время сам автор "болезненных стихов", спокойный и мудрый Афанасий Афанасьевич, офицер кирасирского полка, помышляет лишь об одном: как ему взять лошадь в шенкеля и осадить ее на должном расстоянии перед государем" [66]. Блок пишет свою статью, когда огромное значение художественных открытий Фета, его влияние на поэтику символистов были давно признаны. "Теперь только, когда Фет причислен всеми к нашим великим поэтам, - замечает он, - очевидна ненужность многословных объяснений Григорьева" [67]. Но это теперь "очевидна ненужность", а по отношению к той давней статье Григорьева Блок и несправедлив, и даже несколько антиисторичен.
Представляется, что для самосознания Фета и его восприятия современной литературы статья имела немалое значение. Фет пользуется григорьевским термином, более того - развивает характеристики не только субъективных, но и объективных причин возникновения "болезненной" поэзии. Если Григорьев писал об условиях, лежащих "в натуре лирика и в исторических данных эпохи", то Фет в цитированном выше письме к К. Р. высказывается на эту тему более определенно и подробно: "Я, кажется, говорил Вашему Высочеству, что диктую свою автобиографию. Если тесная и грязная стезя, по которой пришлось пробираться Некрасову, может, независимо от прирожденного характера, помочь объяснить его озлобление, то постоянно гнетущие условия жизни в течение пятидесяти лет могут отчасти объяснить меланхолическое настроение Фета. Справедливо или нет, Некрасов и Фет имели успех, и этого достаточно было для подражателей" [68].
Это письмо написано за год до празднования пятидесятилетия Музы Фета, и его слова несомненно отражают размышления об итогах пути. Здесь, в частности, Фет впервые называет себя "певцом русской женщины", упоминая в этой связи только Тютчева, хотя Фет не мог, конечно, не помнить, что прославленным певцом русской женщины считался покойный Некрасов. Но он отмечает свои заслуги, свою собственную стезю в этой области.
Лирический герой Фета всегда был пленен красотой и душевным очарованием русской женщины:
Только в мире и есть, что тенистый
Дремлющих кленов шатер.
Только в мире и есть, что лучистый
Детски задумчивый взор.
Только в мире и есть, что душистый
Милой головки убор.
Только в мире и есть этот чистый
Влево бегущий пробор.
(1883)
Еще в начале пути Фет придал эти прелестные черты облику своей музы:
Мне музу молодость иную указала:
Отягощала прядь душистая волос
Головку дивную узлом тяжелых кос;
Цветы последние в руке ее дрожали...
("Муза", <1854>.)
Особенно привлекали Фета духовно незаурядные, талантливые женщины, их внимание к своему творчеству он чувствовал. "Есть небольшой кружок образованных русских женщин, - писал он К. Р. 23 июня 1888 года, - симпатизирующих моей музе. Вот среда, внимание которой было бы для меня весьма лестно, так как в сущности я певец русской женщины" [69]. Признание Фета - не случайное и не единственное. Примерно в то же время, 25 июля 1888 года, Фет писал С. Энгельгардт: "Подобно Тютчеву, и даже более, чем Тютчев, я певец русской женщины. Для меня не секрет, что большинство русских порядочных женщин не только не в состоянии определить приблизительный рост моего таланта, но даже едва ли слыхали о моем литературном имени; но зато среди светских женщин я лично знаю многих, сочувственно относящихся, считая в числе последних и Вас".
Восхищение Фета всегда вызывала жена Л. Толстого Софья Андреевна, что отразилось не только в его известных стихах, воспевавших красоту, обаяние и неувядающую молодость героини ("Когда так нежно расточала..." - 1866, "К портрету графини С. А. Толстой" - 1885, "Графине С. А. Толстой" - 1886, 'Ей же. Во время моего 50-летнего юбилея" - 1889), но и в обширной переписке, представленной в фетовском томе "Литературного наследства". В письме от 19 августа 1888 года Фет называет Софью Андреевну "величайшей умницей". Он постоянно обсуждает с ней сложные философские и литературные проблемы, в том числе, как мы знаем, и свои разногласия с Л. Толстым: "... я ощущаю себя с ним единым двуглавым орлом, у которого на сердце эмблема борьбы со злом в виде Георгия с драконом, с тою разницей, что головы, смотрящие врозь, противоположно понимают служение этой идее" (14 сентября 1891 года).
Фет постоянно выражает свой восторг и удивление перед тем, как гармонически сочетаются в Софье Андреевне высокие духовные интересы, тонкий эстетический вкус и неутомимая практическая деятельность: "Ваша жизнь обставлена такими живыми и высокими интересами, что какого бы клочка Вы ни вырезали из Ваших будней, клочок этот оказывается крайне интересным не для одних друзей Ваших" (21 июля 1887 года). И несколько позднее - о том же: "Женщины по природе мало практичны в больших делах, и трудно быть практичным в самом центре идеальных воззрений. Не в гармоническом ли слиянии этих двух духовных сторон следует искать разгадку этой радости, которую возбуждает во мне всегда беседа с Вами?" (27 августа 1887 года).
И конечно, особенную, ни с чем не сравнимую радость вызывали у Фета отзывы о его стихах, какие не раз встречаются в письмах Софьи Андреевны: "Стихи ваши доставили нам огромное эстетическое наслаждение. Мы оба с Львом Николаевичем особенно восхищались "Горной высью". Эти стихи суть сами по себе та Горная высь поэзии, недостижимая нам, простым смертным, тающим перед ней, как облака. Как хорошо! Вот высшего полета поэзия!" (7 октября 1886 года).
В это время Фет чувствовал себя самым крупным русским поэтом и вообще он считал себя лучшим лирическим поэтом в современном мире: "Надо быть совершенным ослом, чтобы не знать, что по силе таланта лирического передо мной все современные поэты в мире сверчки", - писал он Страхову 27 мая/8 июня 1879 года.
В кругу современных поэтов, в том числе и поэтов "чистого искусства", Фет ощущал себя в большой степени одиноким. Хотя он не возражал против предложения Полонского отпраздновать совместный юбилей "трех мальчиков" (Фета, Полонского, Майкова), но, как свидетельствует переписка, всегда был готов "заметить разность" между собой и другими поэтами. 31 марта 1890 года Фет сообщал Полонскому: "Сегодня мне с двух сторон прислали фельетон "Нового времени" от 30 марта с разбором статьи Бауэра о русской литературе вообще и между прочим обо мне в частности. Несомненно верно говорит немецкий критик, что я не принадлежу ни к какой партии <...> Но что меня, признаюсь, озадачило, - это то, что критик, вместо того, чтобы подбирать, мне под пару, людей с бессознательным вдохновением вроде: "И мне чудится, будто скамейка стоит" (то есть Полонского. - Л. Р.), - набирает Алексея Толстого и - о боги! - в качестве поэта Ивана Аксакова. Никто более меня не ценит милейшего, образованнейшего, широкописного Ал. Толстого, - но ведь он тем не менее какой-то прямолинейный поэт. В нем нет того безумства и чепухи, без которой я поэзии не признаю <...> Я бы не стал упоминать этих, в сущности, добрейших людей; но не могу молчать, когда стараются навязать мне с ними солидарность, тогда как я прямая им противоположность".
Фет мог надеяться на сочувственное понимание Полонского, поскольку тот не раз писал ему о его исключительном даре лирика. Сходились они и в оценках молодых писателей, заявивших себя в 80-е годы и им обоим мало знакомых. "Что мы значим для молодого поколенья, - у которого есть свои Надсоны, свои Фофановы, Минские, Ясинские, Чеховы... и проч. и проч. Самые наши имена уже приелись, надоели..." (Полонский - Фету 8 октября 1888 года). И он же спрашивал Фета: "Слыхал ли ты когда-нибудь, что у нас в моде поэт Фофанов, которого раскупают так, как нас с тобой никогда не раскупали" (7 июля 1889 года). "Что касается до меня, то я слишком поверхностно знаком с произведениями Фофанова, - отвечал Фет 14 июля, - и слова мои о нем могут иметь только весьма относительное значение. Поэтическая жилка в нем бесспорна, и я лично, а быть может и другие, можем порадоваться, читая Фофанова, бесследному исчезновению той поганой семинарской гражданской скорби, которой хвост еще под соусом подавался у Надсона <...> Надо быть дубиной, чтобы не различать поэтического содержания Тютчева, Майкова, Полонского и Фета. Но какое содержание у Фофанова? Может быть я ошибаюсь, но мне кажется, что это варьяции на Фетовские темы".
В заключение еще раз заметим: размышляя над судьбами поэзии в эпоху поэтического безвременья, Фет впервые в общем историческом контексте говорит о некотором сходстве своем с Некрасовым как характерном явлении русской лирики второй половины века. Это неожиданное суждение Фета, сближающее его, автора стихотворения "Псевдопоэту", с самым главным лицом его многолетнего художественного противостояния, знаменательно. В отличие от Пушкина и Баратынского он подчеркивает глубокий драматизм ("болезненность") своей поэзии и поэзии Некрасова, проявляющийся в одном случае в грусти, в другом - в проклятиях. Можно понять Блока, не принимавшего определения "болезненная поэзия". Оно и в самом деле не дает возможности увидеть то великое, чем обогатили литературу "поклонник вечной красоты" и поэт "мести и печали". Мы помним, как мечтал о сближении этих традиций А. Григорьев. Соединить их суждено было Блоку.