Наконец, говоря о значении поэзии как важнейшего средства на пути к цивилизации и опираясь на еще одно «многознаменательное место» в трактате Горация, Фет заключает: "Гораций, очеркивая догомерическое проявление поэзии, ясно указывает на высокое значение, которое придавали древние этому вечному элементу человеческого духа, до того родственного элементу религиозному, что от Орфея до Лютера люди, как только начнут молиться и возвышаться духом, - начинают петь, и наоборот. Действительно, нужна почти нечеловеческая грубость и тупость, чтобы после всего этого отвергать благотворное действие искусства или приискивать ему еще какой-то внешней полезности" [33].
Адресат этих строк очевиден: это воинствующие противники "чистого искусства", так называемые "утилитаристы". Фет продолжал: "Лучшие проявления духа до того в корне своем срослись с поэтическим восторгом, что все это вывело людей из троглодитов в состояние гражданского общества, как то: религия, гражданские законы, социальные отношения, политическое устройство, науки и т. д., у всех первобытных народов выражались в поэтической форме стихами, и поэты - сеятели всех этих благ - причислены к лику богов" [34].
Итак, по убеждению Фета, поэзия - главнейший двигатель духовного и общественного развития. С этим несомненно связана его исключительная по интенсивности работа над переводами произведений мировой классики (вопрос о качестве переводов и их принципах - тема отдельная, которая обсуждается в переписке Фета с Полонским).
Предписывать искусству задачи "внешней полезности", с точки зрения Фета, - абсурдно. Со времени 60-х годов, когда был завершен перевод Горация и написаны комментарии к нему, позиция Фета осталась неизменной. Предисловие к третьему выпуску "Вечерних огней" (1889 года) об этом свидетельствует. Именно началом эпохи реформ датирует Фет свое резкое расхождение с демократической критикой: "Быть писателем, хотя бы и лирическим поэтом, по понятию этих людей, значило быть скорбным поэтом. Так как в сущности люди эти ничего не понимали в деле поэзии, то останавливались только на одной видимой стороне дела: именно на его непосредственной бесполезности" [35].
Предисловие Фета - последняя, завершающая публичная декларация эстетики "чистого искусства". Здесь много принципиально важных заявлений. Прежде всего причину раскола в русской поэзии, начиная с 60-х годов, Фет видит в позиции демократического лагеря. Дважды появляется слово "остракизм", которому подвергалось "чистое искусство". Свою же позицию Фет убежденно считает оборонительной от тех, кто требует от поэзии непосредственной пользы: "Понятно, до какой степени им казались наши стихи не только пустыми, но и возмутительными своей невозмутимостью и прискорбны отсутствием гражданской скорби". И далее: "Слова ненависти, в течение стольких лет раздававшиеся вокруг наших стихов, и не снятый с них и поныне остракизм были бы понятны, если бы среди единогласного тенденциозного хора они, подобно стихам Тютчева и гр. Алексея Толстого, звучали порицанием господствующего направления; но ничего подобного в них не было, и они подверглись гонению, очевидно, только за чистоту своего служения" [36]. В принципе это действительно так, и Фет был наиболее "чистым поэтом" "чистого искусства", но острое несогласие с поэзией некрасовской школы все же не раз проникало в его стихи.
Из четырех стихотворений Фета, посвященных Музе, в "Вечерние огни" вошли два более поздних. И хотя пленительно-женственный образ Музы 50-х годов здесь сохранен, акцентирована полемическая позиция поэта, неподвластного "буйству толпы":
Пришла и села. Счастлив и тревожен,
Ласкательный твой повторяю стих;
И если дар мой пред тобой ничтожен,
То ревностью не ниже я других.
Заботливо храня твою свободу,
Непосвященных я к тебе не звал,
И рабскому их буйству я в угоду
Твоих речей не осквернял.
(<1882>)
"Свобода" (независимость творческая, свобода вдохновения) - главное, определяющее понятие в поэзии "чистого искусства". Чаще всего Фет говорит именно о "свободном искусстве", предпочитая такое определение "чистому искусству" и "искусству для искусства" (последнее еще в 1855 году отверг Боткин: "Нет науки для науки, нет искусства для искусства - все они существуют для общества" [37]). Все же Фет иногда пользуется определением "искусство для искусства", как, например, в стихотворении, предположительно обращенном к Тургеневу:
К чему пытать судьбу? Быть может, коротка
В руках у парки нитка наша!
Еще разымчива, душиста и сладка
Нам Гебы пенистая чаша.
Зажжет, как прежде нам во глубине сердец
Ее огонь благие чувства, -
Так пей же из нее, любимый наш певец:
В ней есть искусство для искусства.
("Ты прав: мы старимся...", <1860>.)
Сразу же после Предисловия к третьему выпуску "Вечерних огней" помещено стихотворение "Муза" с эпиграфом из Пушкина, ставшим своего рода девизом защитников "чистого искусства". "Мы рождены для вдохновенья, / Для звуков сладких и молитв". Здесь сама Муза обращается к поэту:
Пленительные сны лелея наяву,
Своей божественною властью
Я к наслаждению высокому зову
И к человеческому счастью.
Когда бесчинствами обиженный опять,
В груди заслышишь зов к рыданью, -
Я ради мук твоих не стану изменять
Свободы вечному призванью.
(1887)
Быть может, самый сильный упрек, который адресует Фет "псевдопоэту":
Влача по прихоти народа
В грязи низкопоклонный стих,
Ты слова гордого: свобода
Ни разу сердцем не постиг.
И наконец, в одном из последних стихотворений Фета (2 марта 1891 года) - все о том же:
Кляните нас: нам дорога свобода,
И буйствует не разум в нас, а кровь,
В нас вопиет всесильная природа,
И прославлять мы будем век любовь.
Как мы уже видели, эти художественные принципы в высокой степени соответствовали натуре Фета. Стихотворение "Муза" (1887) оканчивалось словами Музы, обращенными к поэту:
К чему противиться природе и судьбе? -
На землю сносят эти звуки
Не бурю страстную, не вызовы к борьбе,
А исцеление от муки.
Фет не противился "природе и судьбе", будучи убежден в своем призвании чистого лирика, "чистокровного поэта", как называл его Полонский: "Моя поэзия - не без примеси рефлекций, - писал он Фету 29 марта 1888 года. - Поэзия Майкова - не без примеси чего-то поучающего - дидактического и патриотического <...> ты один pur sang - чистокровный поэт - и по преимуществу лирик. Выходя за пределы лиризма, в драму или в эпос, - ты уже вне дома. Стих твой тяжелеет - не поет - и в особенности не умеет разговаривать. - Тут уж извини, брат, - мы оба тебе не уступим". В письме от 25 октября 1890 года Полонский опять с восхищением пишет Фету о его лирическом даре: "Внутри Вергилия, Горация, Овидия, Теренция, Марциала - и других - сидит гениальный римлянин - отчего же он не перешел в тебя, несмотря на то, <что> ты с ними беспрестанно беседуешь? - Не потому ли, что тот идеально-восторженный лирик, который сидит в тебе, никого - чужого - к себе не подпускает. Ну, сам посуди - есть ли хоть что-нибудь античное в твоем стихотворении "Упреком, жалостью внушенным"?!!!!!! Я по своей натуре более идеалист и даже фантазер, чем ты, - но разве я - или мое нутро, может создать такой гимн неземной красоте - да еще в старости!"
Тот "идеально-восторженный лирик", о котором говорит Полонский, "не подпускал к себе" как "чужого" и самого Фета во многих сторонах его жизни, личности и общественных убеждений. Здесь торжествовал единственный эстетический принцип - служение Красоте.
Полонского, знавшего Фета смолоду, поражала одновременно и цельность и противоречивость его натуры. Он горячо выразил это в том же письме Фету: «Что ты за существо - не постигаю. Ну скажи, ради Бога и всех ангелов его - и всех чертей его, откуда у тебя берутся такие елейно-чистые, - такие возвышенно-идеальные, - такие юношественно-благоговейные стихотворения, - как "Упреком, жалостью внушенным". Стихи эти так хороши, что я от восторга готов ругаться. Гора может родить мышь, - но чтобы мышь родила гору, - этого я не постигаю. - Это паче всех чудес, тобою отвергаемых. Тут не ты мышь, - а мышь - твоя вера, ради которой Муза твоя готова
...себя и мир забыть
И подступающих рыданий
Горячий сдерживать порыв.
Какой Шопенгауэр, - да и вообще, какая философия объяснит тебе происхождение или тот психический процесс такого лирического настроения! - Если ты мне этого не объяснишь, - я заподозрю, что внутри тебя сидит другой - никому не ведомый - и нам, грешным, невидимый человечек, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд, и - окрыленный. - Ты состарился, а он молод! - Ты все отрицаешь, а он верит! - Ты видишь в женщине - как бы ни была она прекрасна, - нужник - а он видит в ней красоту души и упивается ее чистотою! - Ты презираешь жизнь, а он, коленопреклоненный, зарыдать готов - перед одним из ее воплощений - перед таким существом, от света которого Божий мир теперь в голубоватой мгле".