Эстетика агиографического дискурса в поэме В.В. Маяковского "Владимир Ильич Ленин"
Ю. В. Шатин
В поэтической биографии "Я сам" Маяковский рассказал о детском конфузе, испытанном им на гимнастическом собеседовании. "Священник спросил - что такое "око". Я ответил: "Три фунта" (так по-грузински). Мне объяснили любезные экзаменаторы, что "око" - это "глаз" по-древнему, церковнославянскому. Из-за этого чуть не провалился. Поэтому возненавидел сразу - всё древнее, всё церковное и всё славянское" (В.В. Маяковский. Полное собрание сочинений: В 13 т. М., 1955. Т. I, С. 12).
У нас нет оснований сомневаться в искренности чувств поэта. Указанная ненависть очевидна: она не только декларируется во многих текстах и обусловливает их пафос - весь образ жизни Маяковского пронизан отрицанием древнего, церковного и славянского. Гораздо интереснее другая сторона вопроса, связанная со структурой и смыслом такого отрицания, выразившимся в языковом поведении поэта.
Существуют два вида отрицания. В одном случае оно диктуется полным отказом от мифологии и порождающего её языка, когда разрушенная иерархия ценностей приводит к погружению в тотальный скептицизм, базирующийся на сомнении, что в недрах старой мифологии может быть построена новая, способная конкурировать с предшествующей. Возникшее состояние демифологизации связывается с абсолютной свободой личности и способности её к критике любого мифологического состояния художественного языка. В другом виде отрицания сохраняется старая мифологическая структура, но в её недра вводится новая система ценностей, рассчитанная на освоение её значительной массой людей как нового сакрализованного языка. Естественно, каждая частица такой массы не обязательно является личностью.
Целью настоящей статьи является попытка показать, что в поэтике Маяковского господствовал второй тип отрицания, приведший не к скептицизму, но к созданию новой поэтической мифологии.
Одно из центральных произведений Маяковского - поэма "Владимир Ильич Ленин" - не вызывала у современников поэта сколько-нибудь сочувствия. Почитатели раннего творчества не обнаружили в ней чего-либо нового по сравнению с поэтикой футуризма, а господствующая тогда рапповская критика нашла поэму зарифмованным пособием по истории партии. Безусловно, ошибались и те и другие. При всей документальности фабулы (вымысел в данном случае был бы грубой бестактностью) поэма "Владимир Ильич Ленин" одухотворена отчётливым пафосом сотворения нового художественного языка и нового мифа.
Начиная с самых ранних произведений, Маяковский остро осознал разрыв между мифологической интенцией массового сознания к счастью и словесной неоформленностью этого стремления. "Улица корчится безъязыкая - ей нечем кричать и разговаривать", "а во рту умерших слов разлагаются трупики, только два живут, жирея - "сволочь" и ещё какое-то, кажется - "борщ"; "а улица присела и заорала: "Идёмте жрать!" Необходимость нового дискурсивного ряда для выражения эмоций и желаний улицы с одновременной сакрализацией возникшего дискурса становится главной задачей поэзии Маяковского от начала её до конца.
В самых значительных произведениях поэта одновременно совершаются два главных события - освящение изображаемого материала и освящение языковых средств, благодаря которым это изображение становится текстом. Можно смело утверждать, что ни в одном из произведений новой и новейшей литературы такого совмещения не было. Если, например, ода XVIII в. приспосабливала сакральный язык для выражения земных чувств, то роман эпохи реализма склонялся к необходимости говорить о сакральном фамильярным языком (скажем, при описании последних дней старца Зосимы в "Братьях Карамазовых"). Художественный опыт русской литературы XVIII-XIX вв. был во многом избыточен для Маяковского и его друзей-футуристов, потому-то с такой лёгкостью они готовы были сбросить его с парохода современности.
Иначе обстояло с древнерусской литературой. Сакральный характер её языка, принципиально не совпадавший с разговорно-бытовым, свободный переход из земного бытия в трансцендентные сферы, чёткая и однозначная система ценностей и - главное - стремление овладеть сразу всем кругом потенциальных читателей или слушателей без различия социальной, возрастной или индивидуальной специфики каждого - не могли не стать для Маяковского неисчерпаемым кладезем, в котором он черпал свои открытия.
В этом плане обращение Маяковского к ведущему жанру древнерусской литературы - житию - для создания образа основного героя поэмы вряд ли можно считать случайным. Поэт-бого-борец нигде не говорит о прямом воздействии на поэму самого религиозного жанра древней литературы, но сравнительное изучение дискурсивной структуры жития и поэмы Маяковского подтверждает это красноречивее любых эксплицированных свидетельств.
Важнейшей чертой эстетики агиографического дискурса является установление ценностно-смысловой дистанции между образом повествователя и главным героем жития. Тот, кто рассказывает житие, изначально отягчён грехом. Этот первородный грех роднит его с потенциальным читателем и противопоставляет святому, свободному от греха. Отягчённость грехом в житии не имеет ничего общего с аристотелевской трагической виной, которая никогда не коллективна, а всегда индивидуальна. Агиографический повествователь - носитель коллективной вины, разделяющий её со всем человеческим родом, именно поэтому признание её - жанровый и шире - эстетический, а отнюдь не экзистенциальный признак дискурса.
Как правило, автору жития не хватает слов, чтобы выразить подвиг святого, и он должен просить читательского прощения. "Благодарю тя, владыко мои господине Иисус Христосъ, яко сподобилъ мя еси недостойнааго соповедателя быти святыимъ твоимъ въгодником ... и не бехъ достоинъ грубъ сы и неразумичьнъ к симъ же яко и не бехъ ученъ же хытрости" - начинает Нестор "Житие препадобнааго отца нашего Феодосия Игумена Печерьскаго" (XI в.).
Позже, на рубеже XIV-XV вв., формула авторского покаяния может обрастать рядом метафор, образуя замкнутый фрагмент повествования. Так, в "Житии Стефана Пермского, написанного Епифанием Премудрым", обнаруживаем следующий эпизод: "Увы, мне, како скончаю мое житiе, како переплову се море великое и пространное, ширшееся, печальное, многомутное, не стояще, смятущееся; како препровожу душевную ми лодiю промежу волнами свирепыми, како избуду треволнинiа страстеи, люте погружаюся въ глубине золъ, и зело потопляяся в бездне греховнеи".
Поэма "Владимир Ильич Ленин" органически вбирает в себя жанрово-стилевые и композиционные клише древнерусского жития. "Люди - лодки. Хотя и на суше. Проживёшь своё пока, много всяких грязных ракушек налипает нам на бока. А потом, пробивши бурю разозлённую, сядешь, чтобы солнца близ, и очищаешь водорослей бороду зелёную и медуз малиновую слизь. Я себя под Лениным чищу, чтобы плыть в революцию дальше".
Характерно, что очертив ценностно-смысловую дистанцию между автором и персонажем, Маяковский точно так же, как и древнерусский агиограф, испытывает недостаток слов для адекватной сакрализации текста: "Слово за словом из памяти таская, не скажу ни одному - на место сядь. Как бедна у мира слова мастерская! Подходящее откуда взять".
Здесь уместно вспомнить одну из основных мыслей работы Леви-Стросса "Колдун и его магия". "Только история символических функций позволяет объяснить, что для человеческого интеллекта вселенная всегда недостаточно значима, а разум всегда имеет больше значений, чем имеется объектов, которым их можно приписать. Разрываемый между этими системами - системой означающего и системой означаемого, человек с помощью магического мышления обретает третью систему, в которую вписываются противоречивые дотоле данные. Но эта третья система, как известно, возникает и развивается в ущерб познанию" (К. Леви-Стросс. Структурная антропология. М., 1985. С. 163-164).
Леви-Стросс, безусловно, прав. Но ведь познание реальной биографии и не входило в задачу поэмы Маяковского, её цель прямо противоположна - очистить биографию от эмпирических фактов и затем поместить в особо организованное художественное пространство. Среди разнообразных типов референциального (метаболического) пространства - пространство поэзии Маяковского стоит особняком. Эта особенность впервые была отмечена ещё при жизни поэта, например К.И. Чуковским в 1920 г. "В своих стихах, - пишет исследователь, - он оперирует такими громадностями, которые и не мерещились нашим поэтам. Похоже, что он вечно глядит в телескоп" (К.И. Чуковский. Ахматова и Маяковский / Соч: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 317).
Развивая метафору Чуковского, попробуем понять, что увидел Маяковский в сконструированный им телескоп.
Основной чертой художественного пространства многих текстов Маяковского и рассматриваемой поэмы в частности является его пульсирующий характер. С определённой периодичностью пространство в поэме "Влади-мир Ильич Ленин" сжимается и расширяется. Примеров такого расширения-сжатия довольно много. "Он земной, но не из тех, кто глазом упирается в своё корыто - Землю всю охватывая разом, видел то, что временем закрыто". "Коммунизма призрак по Европе рыскал, уходил и вновь маячил в отдаленьи... По всему поэтому в глуши Симбирска родился обыкновенный мальчик Ленин" или "Ветер всей земле бессонницею выл, и никак восставшей не додумать до конца, что вот гроб в морозной комнатёночке Москвы революции и сына и отца".
Пульсирующее пространство абсолютно необходимо в поэме, поскольку все события её носят одновременно локальный, сугубо замкнутый характер (как система означающего) и космический, мистически трансцендентный смысл (система означаемого). Меняются не факты, но системы отсчёта и оценки, благодаря чему и возникает особый мир магического мышления, порождающий сюжет поэмы.