Смекни!
smekni.com

Державин – Пушкин – Тютчев и русская государственность (стр. 4 из 6)

He для житейского волненья,

не для корысти, не для битв,

мы рождены для вдохновенья,

для звуков сладких и молитв.

V

Поймали птичку голосисту,

и ну сжимать ее рукой.

Пищит бедняжка вместо свисту,

а ей твердят все: пой да пой.

Для Державина все дело сводилось к этому. Пушкин смотрел дальше и глубже. В «Поэте», в «Поэте и Черни», в «Свободы сеятель пустынный», в «Памятнике» он уже подходил к вопросу о вечном и роковом конфликте общего значения – конфликте «поэзии» и «жизни», «культуры» и «политики». Его собственный конфликт со Двором и с Властью был – он уже понимал это – только частной формой проявления этого общего конфликта. Из этого, однако, не следует, что те специфические черты взаимоотношений «поэзии» и «государственности», какие были характерны для России времени Державина и Пушкина, Екатерины и Павла, Александра и Николая, сами по себе маловажны и даже безразличны. Разлад между «культурой» и «политикой» существует всегда. Как и в чем он проявляется, к а к «политика» «сжимает» «культуру» – этим и определяется сущность каждого данного исторического момента. Ак. П.Б. Струве недавно назвал «лживой» и «хамской» легенду о Николае I, «мучителе» Пушкина. Не Николай-ли, напоминает ак. Струве, назвал Пушкина «умнейшим человеком в Россни»? Ак. Струве прав в том, что «легенда», действительно, грубо упрощает действительность! Но и восходящая к Жуковскому легенда, изображающая отношения между царем и поэтом в виде какой-то идиллии, грешит тем же. С точки зрения, формулированной только что, один эпизод в истории этих взаимоотношений представляет особый интерес, ибо он, как нельзя лучше, вскрывает и «вечный» и «исторический» смысл соответствующего трагического конфликта. Значение этого эпизода усугубляется именно тем, что, по своей природе он не имеет ничего общего с теми столкновениями, которые возникали у Пушкина со Двором из-за камер-юнкерского мундира, из-за цензуры, из-за прошения об отставке. Это конфликт внутренний, чисто-символический: царь и поэт сами ничего о нем не знали.

В 1835 г. Николай собрался за границу. Перед отъездом, опасаясь покушений на свою жизнь со стороны поляков, он оставил наследнику «наставление» [21] весьма любопытное по построению и стилю. Не может быть сомнений в том, что автор «наставления» парафразировал последний монолог Бориса Годунова. Подобно пушкинскому Борису, и Николай озабочен преимущественно тем, что нужно будет предпринять его сыну, чтобы закрепить за собою власть среди предвидимых царем внутренних смут и под угрозой польской опасности. Это-то обстоятельство и заставило его почерпнуть советы политической мудрости из пушкинского монолога, воспроизводящего в свою очередь предсмертный монолог Генриха IV у Шекспира [22]. Привожу параллельные места:

Ты с малых лет сидел со мною в думе, ты знаешь ход державного правленья; не изменяй теченья дел. Привычка душа держав. Я ныне должен был восстановить опалы, казни – можешь их отменить; тебя благословят... Со временем и понемногу снова затягивай державные бразды. Теперь ослабь, из рук не выпуская. Будь милостив, доступен к иноземцам, Со строгостью храни устав церковный. О милый сын! Ты входишь в те лета, когда нам кровь волнует женский лик. Храни, храни святую чистоту невинности. ...Когда все приведено будет в порядок, вели призвать к себе совет, и объяви, что ты непременно требуешь во всем существующего порядка дел, без малейшего отступления, и надеешься, что каждый усугубит усилия оправдать мою и твою доверенность... Сначала, входя в дело, спрашивай, как делалось до тебя, и не изменяй ни в чем ни лиц. ни порядка дел. Дай себе год или два сроку ...и тогда царствуй (подчеркнуто в подлин.). Будь м и л о с т и в и доступен ко всем несчастным. Соблюдай строго все, что нашей церковью предписывается. Ты молод, неопытен и в тех летах, в которых страсти развиваются, – но помни всегда, что ты должен быть примером благочестия ...
В семье своей будь завсегда главой. Мать почитай, но властвуй сам собою: ты муж н царь; люби свою сестру, ты ей один хранитель остаешься... У тебя остается нежная мать, – утешать ее, беречь, чтить и слушать ее советов – твоя священная обязанность... Три брата у тебя, которым отныне ты служить должен отцом... Блюди о сестрах, люби их нежно, старайся об будущей их участи.

Подобно пушкинскому Борису, Николай наставляет сына, как удержать в повиновения войско, «ежели б, чего Боже сохрани, случилось какое-либо движение и беспорядок», и как усмирить мятеж.

«Борис Годунов» произвел сильное впечатление на царя [23]. Из письма Пушкина к Бенкендорфу от 16 апр. 1830 г. мы узнаем, что августейшего цензора смущали в трагедии те места, которые могли казаться намеками на современность. Именно это последнее и побудило Николая применить к себе в 1835 г. то, что он прочел у Пушкина о Борисе. Самую разительную аналогию между 1605 годом и 30-ыми годами должна была представить воображению Николая польская опасность: «не давай никогда воли полякам, завещает он сыну: упрочь начатое и старайся довершить трудное дело обрусения (подчеркнуто в подлин.) сего края, не ослабевая в принятых мерах».

В этом настроении Николай прибыл в Варшаву. Здесь он произнес свою знаменитую речь, в которой грозил полякам, что если они будут продолжать помышлять об отдельной польской национальности, он сожжет Варшаву орудийным огнем. Это было прямым, хотя, конечно, бессознательным издевательством над «русским певцом», вдохновителем царя:

в бореньи павший невредим:

врагов мы в прахе не топтали...

мы не сожжем Варшавы их...

Замечательно, что Державин, при Павле, навлек на себя гнев царя тем, что высказался против репрессий, применяемых к полякам, проявляющим недовольство новым режимом. Что бы мы сказали, рассуждал он, о русском народе, если бы он, в аналогичных условиях, подчинился безропотно победителю? Ксендзы и польские крестьяне не рады русским? Что в этом удивительного? И можно ли за это их преследовать?..

***

Два великих русских поэта видели и выстрадали трагедию русской поэзии в ее столкновении с русской государственностью. Оба они, каждый на свой лад, искали спасения от этой трагедии. Третий попытался ее устранить, – «снять», выражаясь философским языком. Эта попытка коренится в мировоззрении Тютчева, на которое проливает свет его поэтика.

VI

Л. Пумпянский в цитированной выше статье показал, что, с точки зрения истории словесного искусства, Тютчева следует счесть восстановителем, после Пушкина, державинской традиции. Тютчев удержал и развил наиболее значительные особенности державинского стиля: красочность и «акустицизм»; Тютчев в полной мере использовал державинскую словарную тенденцию: вслед за Державиным, он любит «высокопарные» сложные слова, – результат немецкого влияния; – ведь и Тютчев, как Державин, и в противоположность Пушкину, связан с немецкой культурой. Автор не дал исчерпывающего объяснения этого явления, хотя и был близок к нему. Оно обусловлено особенностями тютчевского мировоззрения, хорошо выясненного автором. Как философ, Тютчев всецело стоит на почве немецкой романтической метафизики. Тютчев – «чистый», можно даже сказать, – «наивный» метафизик. «Чистая» метафизика, приписывающая кантовской «вещи в себе» значение не просто предельного понятия, некоторой «точки», в которую упирается «критика чистого разума», но подлинной «вещи», обладающей «реальностью» в таком же смысле, в каком, для «наивного реализма» реален видимый мир, метафизика, ищущая за «скорлупою Природы» ее «ядро», или, как выражается Тютчев, «ее самое» – такая метафизика обязательно тяготеет к тому, чтобы выродиться в своего рода «двойную физику». Легкий, беззвучный, бескрасочный, зыбкий, непрестанно меняющийся, вечно движущийся мир Пушкина не пригодился бы к тому, чтобы служить «блистательным», «златотканным», «покровом», наброшенным на Природу. Пушкинская «оболочка» слишком прозрачна и тонка. «Скорлупа» Природы должна соответствовать по своей плотности, вещественности, массивности «ей самой». Таково угадываемое иррациональное видение мира, сопутствующее чистой метафизике. У Тютчева это видение мира было к тому же поддержано тем, что метафизика была для него – бессознательно – только методом, чтобы разобраться – в себе самом. Лирик в нем вытесняет метафизика и «вещь в себе» подменивается у него «хаосом», который он ощутил в собственной душе. Этому субъективному хаосу должно противопоставить объективный космос, представляющий во всем полную противоположность «хаосу» (руководящее методическое «правило» «чистой», т. е. обязательно, и в силу определения, дуалистической метафизики отвечает у Тютчева повелительному внутреннему побуждению, составляющему источник его творчества: на то он и великий поэт), – и, начав с «отрицания» видимого мира, Тютчев, в поэтическом плане, возвращается к тому его «утверждению», которое так радует и так пленяет в «наивном реалисте» Державине. Но в Тютчеве оно уже не радует. Он ни на миг не забывает о том, что «этот мир», столь стройный и столь осязаемо «настоящий» – лишь видимость. Он всецело охвачен непосредственным ощущением «двупланности» бытия. И этот трагический разлад он не в силах преодолеть поэзией, – что удалось бессознательному монисту, Пушкину. Поэтому поэзия и не могла стать для него тем, чем она была для Державина с одной стороны, для Пушкина с другой – главным делом жизни. Для Державина поэзия была отражением мира, прекрасного сам по себе. Для Пушкина автономным средством преодоления его ужаса. Для Тютчева – органом познания «подлинной реальности» – Хаоса, Ночи, Смерти, Невыразимого. В поэзии он только проговаривался. Его величайшее произведение – Silentium.