Для творчества Тютчева характерно то, что его «политические» стихотворения стоят особняком от его лирики. Их сразу же можно выделить из последней – и притом по одному неизменному признаку они бесконечно слабее лирических. Как это объяснить? Спору нет: падения в этой области случались и с Державиным и даже с Пушкиным. «Бородинская годовщина» хуже «Воспоминания» и среди «гимнов», которые вымучивал из себя Державин, искупая этим «истины», которые он «с улыбкой» говорил «царям» – немало хламу. Но «Фелица» и «Видение Мурзы» стоят на высоте «Ласточки» и «Жизни Званской», а «Медный Всадник» венчает собою все пушкинское творчество. Почему не удалось Тютчеву представить и мир исторический в таком же великолепии, как Космос?
Потому, что в приложении к этому миру его общая форма постижения жизни, дуализм, имела особое применение. В противоположность «зримой оболочке» Природы, «оболочка» Истории Тютчеву далеко не представлялась ни прекрасной, ни обаятельной. «Реальной» русской государственности Тютчев не идеализировал, – так же, как и Державин и как Пушкин. И Николаю I он знал цену. Но последовательный метафизик, т. е. дуалист, он – вместе с прочими славянофилами – нашел выход, который и в голову не мог бы притти ни наивному реалисту Державину, ни бессознательному монисту, духовному собрату Гете, Пушкину: Николай I – это только «оболочка», «скорлупа». За нею кроется «ядро», «русская Идея». Соотношение между «скорлупой» и «ядром» в этом мире – обратное тому, какое существует в мире Природы: В последнем Космос – видимость, поверхность, за ним – Хаос. В мире Истории – Хаос бушует во вне. Но он – только «видимость», заволакивающая собою строй, гармонию, абсолютное Добро, присущие «Идее». Это a priori и явилось для Тютчева камнем преткновения на его поэтическом пути. Хаос, «родимый Хаос» был ему так же хорошо знаком, как и мир, расстилавшийся перед его телесными очами. Он изображал Ночь с такой же пластической выразительностью, как и День. Но «русская Идея» была его построением. Он мог «утверждать» ее, – он ее не созерцал. В сущности, эта «идея» оставалась и для него, как для прочих славянофилов, просто понятием, или своего рода «постулатом практического разума».
Мироощущение Тютчева, как и мироощущение Пушкина, трагично. Сущность трагического мироощущения в том, что охваченного им влечет к трагедии. Недостаточно видеть вездесущее Зло: надо любить его. Люблю сей Божий гнев, люблю сие незримо во всем разлитое, таинственное зло. Тютчев, подобно Пушкину, «любил» Зло не только в плане Природы, но и в плане Истории: счастлив оратор римский, видевший во всем его величьи закат кровавой звезды Рима:
Блажен, кто посетил сей мир
в его минуты роковые:
его призвали Всеблагие,
как собеседника, на пир...
Но это влечение, поскольку дело касалось России, Тютчев подавлял в себе. Между тем как Державин, когда историческая действительность черезчур уж резала глаза, зажмуривался, подобно ребенку, между тем как Пушкин, бесстрашно глядя в лицо Истины, победил ее поэзией, – Тютчев старался убедить себя и других, что за нею, за этой действительностью, он прозревает нечто, чего на самом деле он не видел [24].
Что это так и было, – об этом свидетельствует самое качество его соответствующих стихов. Дело не в том только, что эти стихи эстетически слабы, – но и, главное, в том, что «русская идея» в них в сущности никак не раскрывается. По большей части это просто – рифмованные не то «передовицы», не то дипломатические «депеши», во вкусe тех, которые он составлял в молодости, когда он пробовал быть дипломатом, и которые его начальство отказывалось отправлять, находя, – и совершенно основательно, – что они «недостаточно серьезные» [25].
Таков был исход попыток русской поэзии занять свое место у подножия трона. «Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Все-таки Шереметевы у нас затмили бы Омира... Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием; но всех равнодушнее наши Сардары: я думаю даже, что они их ненавидят» – писал однажды Грибоедов Бегичеву. Поскольку дело идет об «умопостигаемом» существе отношений между «певцами» и «Сардарами» – Грибоедов едва-ли был неправ.
Список литературы
[1] Урания. Тютчевский Альманах, 1928, стр. 39–47.
[2] См. мои Этюды о русской поэзии. Прага, 1926, 112.
[3] Там: же, 120 сл.
[4] Цит. у Калаша, Поэтическая оценка Пушкина, Р. Мысль, 1899, N. 7
[5] Отмечу, кстати, случай несомненного пародирования: Так, князь, обращается Державин: к Шаховскому: держись и ты сих правил, – и верь, что похвала – мечта: счастлив, коль отличает Павел, и совесть у тебя чиста. (Похвала за Правосудие.) Ср. шуточное послание к П. П. Вяземскому: душа моя, Павел, держись моих правил и т. д.
[6] Отмечено у Гершензона, Статьи о Пушкине. М. 1926. стр. 121.
[7] Ср. Гершензон, 1 с.
[8] Замечу мимоходом, что редкое слово «белянка» в Е. Он., которое один из новейших «пушкинистов» спутал с «белицей», заставив т. о. Онегина целоваться с монастырской послушницей, едва-ли не заимствовано у Державина: ты тож белянка, хороша: так поцелуй меня, душа. (Разные вина.) У Держ. это слово встречается дважды.
[9] К сожалению, далеко не все, что сделано в последнее время в области исследования П-на, было мне доступно.
[10] Так, Лаура из Д. Жуана приводит к Шиллеровской Melancholie an Laura: Weh! Entblattert seh ich deine Rosen liegen, Bleich erstorben deinen sussen Mund, Deiner Wangen wallendes Rund Werden rauhe Wintersturme pflugen. Duster Jahre Nebelschein Wird der Jugend Silberquelle truben; Dann wird Laura, – Laura nicht mehr lieben, Laura nicht mehr liebenswurdig sein. Ср.: так молода и т. д.
[11] Twas then, I tell thee, father! then I saw her; yes, she lived again; And shyning in her white symar As through the pale gray cloud the star... I saw her, friar, and I rose Forgetful of our former woes, And clasp her to my desperate heart, I clasp – what is it that I clasp? No breathing form within my grasp, No heart that beats reply to mine... Сравнение со звездой имеется и у Барри Корнуолла, но здесь «звезда» имеет другую функцию – не поэтического образа, а отвлеченного «понятия»; «путеводной звезды»: Then, soft and gentle beauty, be Still like a star to me; And I will ever turn at night Unto thy soothing light, And fancy, white before thine eyes, I am full in the smile of Paradise.
[12] Предположение о том, что именно Байрон внушил П-ну его раздумья о загробной жизни, было высказано Дашкевичем в статье: «Отголоски увлечения Байроном в поэзии Пушкина» (Соч. П-на, изд. Венгерова, II, 441 сл.). О влиянии Байрона в частности на «Заклинание» Дашкевич не говорит ничего. Для истолкования «3акл.» следует поставить его в связь с другими стихотворениями П-на, затрагивавшими тему о тайне смерти: иль чтоб изведать тайны гроба. Ср. Воспоминание (и оба говорят... о тайнах вечности и гроба); Е. Он. II, черн. набр. к 16-й строфе: ...и предрассудки вековые, и тайны гроба роковые. Ср. сопоставления, сделанные Морозовым в примечаниях к «Придет ужасный день» (Ак. изд. III. 353–369).
[13] Сопоставление «Привидения» Батюшкова – Парни с «К молодой вдове» сделано Л. Майковым (Ак. изд. 1). Стихотворение П-на является действительно как бы поэтическим «ответом» Батюшкову, выраженным в символике, заимствованной у этого последнего, – прием. свойственный П-ну и впоследствии. Ср. его ответ Мицкевичу в «М. Всадн.» и примеры в тексте настоящей статьи.
[14] Ср. окончания обеих строф:
I. Хоть острый серп судьбины
Моих не косит дней,
Но нет уж половины;
во мне души моей.
II. Нельзя смягчить судьбину,
ты сколько слез не лей
Миленой половину
Займи души моей.
[15] Ради экономии места отказываюсь от сравнительного анализа самых характерных в этом отношении образцов: «Осени во вр. ос. Очак.» и «Е. Он.» VII, 29–30. Читатель без труда может проделать его и сам.
[16] Собственно не он, а «Муза», его поэтический двойник. В рукописном варианте еще категоричнее: венцом бессмертия чело мое венчай, говорит он Музе.
[17] Чтобы не повторяться, отсылаю к моей статье: «3авет Пушкина» (Современные Записки, 1926, т. XXIX), где дан подробный анализ «Памятника» с этой точкн зрения. Ср. также обстоятельную, хотя перегруженную аргументацией, не всегда идущей к делу, статью ак. Сакулина, «Памятник нерукотворный», в сборнике «Пушкин», под ред. Пиксанова, I, M. 1924. Выводы ак. Сакулина, статья которого мне в свое время не была доступна, совпадают в общем с моими.
[18] Приведу еще один пример этого внесения новых оттенков смысла: ...слава возрастет моя, не увядая, доколь Славянов род вселенна будет чтить, говорит Державин. Слух пройдет обо мне от белых вод до черных... всяк будет помнить то в народах неиссчетных... В «Лебеде», развивающем ту же тему, этому соответствуют стихи: со временем о мне узнают Славяне, Гунны, Скифы, Чудь... К ним поэт дает объяснение: «древние обитатели России, из которых составилось государство». Он, очевидно, хотел сказать: русский народ, перечисляя его этнические элементы, в чистом виде уже исчезнувшие. Ср. у П-на: слух обо мне пройдет по всей Руси великой в назовет меня всяк сущий в ней язык: и гордый внук славян, и финн и ныне дикой тунгус и друг степей, калмык. Пушкин стоит на великодержавной, а не узконациональной точке зрения. Надо, впрочем, сказать, что пушкинская точка зрения не была чужда и Державину. См. в «Изображении Фелицы» слова о «диких людях отдаленных», привлеченных Екатериной в ее комиссию, которых онa желает «не в рабстве, а в подданстве числить». Т. о. Пушкин и здесь «поправляет» Державина с его же собственной помощью.