Цахилганов и Россия
Разделив своей роман на 235 (!) коротких глав, Вера Галактионова нигде не "сорвалась", не упала с найденной высоты напряженного звучания первых строк. Мужчина и женщина – муж и жена – силовые оси человеческой вселенной. И так рано, так "вдруг" исчезала, таяла она, и так поздно, очень поздно начинал он тяжелый, долгий, изнурительный разговор с самим собой. Собой, предавшим любовь. Ему хотелось "бросить себя совсем", ему хотелось оказаться там, где просторно и "свободно от самого себя". Но столь же мощной была противодействующая сила – мука невозможности отказаться от себя. С первой до последней страницы выдержит Вера эту внешне абсолютно ясную в своей статике ситуацию: она умирает, он (все время находясь в реанимационной палате), то встречаясь "с собою словно с посторонним" и "наблюдая за собой, как за кем-то враждебным ему", то понимая самого себя как "захламленную комнату" остается при жизни. Ее свидетелем и ее участником. Она уже больше никак не связана с миром – кроме черной птицы ее беспамятства. Птицы, которая клюет ее печень, и которая воплотила в себе все страхи и страдания так быстро прожитой жизни. И, напротив, через него, мужчину, мир входит в роман. И этот мир, вдруг стал требовать от героя "иного, всеобщего, срочного пониманья себя". Разъединенность себя и мира больше невозможна: одного без другого понять уже нельзя. Умирала Любовь – умирала страна – и, кажется, умирал уже и он. Только "с чем же ему умирать? Не с деньгами же…" И действительно только так, на пороге смерти или рядом с ней, мы начинаем все видеть чище, звонче, мы хотим "совместить себя с собой" и с миром. С миром живых. А мир живых пребывает в трагической неполноте последних времен, когда "ковчега уже не припасено": все в нем раздроблено и расшатано, и растиражированный самим Цахилгановым порок-разврат сидит осколком в тысячах душах. Он вдруг увидел, ясно увидел, что "размыли, разрушили, растворили свои душевные спасительные свои невидимые коконы-оболочки-облатки, и если так пойдет дальше – то как тогда жить?"
В романе "5/4 накануне тишины" повествование о современной России (как времени абсолютной рыночной свободы) уходит своими корнями в ту лагерную пору несвободы, когда государство, исказившее свой долг отстаивания единства веры и единства нации, все "излишнее" в этой нации поместило в зоны лагерного социализма. В повествовании о современной России Вера Галактионова становится и сама "мыслящим наследником разрушенья" (Баратынский). Образ нынешний России дан писательницей сгущено-ярко и мощно: гуляют жадные последние времена по просторам Отечества. Времена, разделившие народ на тех, "кто еще не умер от нищеты и тех, кто еще не умер от обжорства". Это Россия натруженная, издерганная, плохо помнящая себя. Это "живое тело Державы", распадающееся на части и умирающий, угасающий мир ее. Это разгул свободы, одних "освободивший от жилья и шапки", других втянувший в самый крупный в истории страны широкий "загул самоугожденья".
Задыхаются гарью святыни Москвы и других городов России – "новый ворог, золотой телец, выжигал Россию и клеймил ее пятнами проплешин"; воют, визжат, надрываются в Сибири бензопилы, "вгрызаясь в многовековые древа российской жизни". Вспарываются недра России, жадно припадают к нефтяным венам земли торжествующие местечковые мошенники, и множатся, множатся люди-хищники. Ошалевший народ во всю ширь пользуется "переизбыточными возможностями" и неподсудностью действий. Но для него ли – народа распавшейся империи – были приготовлены все эти фантастические переизбыточности, все эти открытые границы, все эти особняки "с поднебесными столичными потолками в гипсовых бело-кремовых туберозах"? В этом образе распиленных деревьев (самими нами уничтожаемом древе жизни), идущих потоками вагонов прямиком за рубеж сквозь голодные русские города, "сквозь полуобморочное православное пространство" дано писательницей столько скорби, что с неизбежностью возникает вопрос о собирании сил, препятствующих всяческой переизбыточной беспрепятственности. Жизнь без размера и правила, без нормы и устоя не может не рушиться, а потому писательница и собирает всю нашу общую энергию самозащиты в свой роман, чтобы напомнить, чем заканчиваются времена оголтелой рыночной свободы, в сущности уже превратившейся в свою противоположность – тиранию.
Но число тех, кто нуждается в правиле и норме, в какой-то неучтенный социальными проектировщиками момент, вдруг начинает опасно расти: то Цахилганову в уши выговаривает юная девочка свои стихи презренья к вползающим "на брюхе в западную дверь", то пригретый и облагодетельствованный им "озябший литератор" оставляет записки со словами, что "пожил я среди прельщенных. И тошно стало мне. Ушел я из Москвы", то собственная дочь выказывает полнейшее презрение к деньгам отца, как и ненависть к нему самому, полагая, что такие как он, должны быть просто физически уничтожены.
Вообще у Галактионовой душа русского человека и его родина схожи. И нынешняя Россия (своеобразие ее физиономии) вполне соотносится с главным героем Андреем Цахилгановым, о котором писательница говорит, что он "испорченный русский". Впрочем, порча уже шла от отца, который в тридцатые годы изменил свою фамилию, "чтоб никто не заподозрил его в опасной русскости", что, однако, не помогло его карьере в ОГПУ (он так и не дослужился до генерала). "Обманно-ловко-играючи" обворовывал и выедал тело Державы вместе с другими деятельными и Андрей Цахилганов, сын полковника ОГПУ, зарабатывая на перепродажах, приватизациях, перекупках огромные капиталы, которые также "обманно-ловко-играючи" перетекали в карманы любовниц и шлюх, пройдох и ловкачей, дельцов и растлителей. Вся эта веселая карусель обмана, вся эта роскошная, жадная жизнь привела Цахилганова к "пограничному" бизнесу: он стал крупнейшим порнодельцом округи. "Мистер Порно", – кличка приклеилась намертво. Выросший в лагерных степях Карагана, месте несвободы, он тратил, транжирил и разбрасывал себя на всяких Нинелек-Шанелек (№ 3, 5, 7…), на обделенно-злобных Горюновых (она – его преподаватель и обиженная им любовница), на хищную Борвич, аккуратно и расчетливо 11 лет тратящую себя в обмен на шикарную жизнь. Он с такой безудержной силой изнашивал душу и тело, что итогом этой потери мужественности стало его мертвое семя – его "странная болезнь", когда здоровый организм "почему-то стал вырабатывать лишь мертвые сперматозоиды". И эта, казалось бы, простая физиологическая подробность становится в романе символом убитости мужского начала, неспособного к воспроизводству себе подобного. Но одновременно с этой полной мужской нищетой, приходит к герою понимание, что "предельный объем удовольствий, вообще-то, давно исчерпан. Тобою – и миром". Его личное "мертвое семя" словно бы продолжалось в том, что теперь зернами разврата он "засевал" жизненное поле других. Давно ли и когда начал умирать в нем человек – в этом магнате страстей и усладительных заблуждений, в этом торговце шикарным развратом? Его раскаяние в начале романа еще бедно, но завершается оно тотальной "чисткой" своей жизни, изживанием в судьбе России своих собственных "следов" и всех тех, что наследили, накопытили – переполнили русскую жизнь страшной мерзостью отравленного бытия.
Вера Галактионова не отказала своему герою в главном – в возможности собирания-преображения себя, в восстановлении правильной мужественности. Но чтобы оно было возможно, необходимо что-то очень существенное, что-то сохраненное и нерастраченное. Нужны спасительные тверди. И таковой твердью была "привычная жизнь" его семьи, в которую он, унесенный ураганом наживы, мог всегда вернуться. Там оставалась "отеческая добротная квартира в сталинском доме", сохраняющая запахи "ванили, миндаля, яблочного пирога и грубоватого, крепкого кофе марагоджип, вскипающего по утрам в тесных объятиях меди, опоясанного старинной чеканкой с летящими по кругу крылатыми жаркими леопардами"; так ждали его жена и дочь, "читающая многие толстые книги". Там, в Карагане, у него была "старомодная, надежная семья – из числа тех смирных семей, где ждут своих странников", ждут "героев– отступников – изменников – калек – предателей – всех – любых"". Ждут "светло и доверчиво, совсем не понимая плохого". Его жена Любовь всегда оставалась его твердью-опорой – только скромные, невзрачные краски выбраны прозаиком для этой женщины, лишь одну весну в своей жизни "сиявшей простенькой красотой". Писательница подчеркивает эту внешнюю нищету ее жизни: выбрасывая состояния на продажных женщин, он забывал о ней начисто. Но эта ее робкая терпеливость читается в романе как-то спасительно: он виной своей связан с ней "крепче, чем верностью".