Смекни!
smekni.com

Не спасавший России, не спасется и сам (стр. 1 из 5)

О романе Веры Галактионовой "5/4 накануне тишины"

Кокшенева К. А.

Она умеет начинать в литературе новое. Не сомнительное новое модернистов, мельтешащее перед нами вот уже пятнадцать лет в виде маний и деструктивности, смыслового нигилизма и эстетической похотливости, превративших литературное пространство в засиженное мухами грязное место. Но и с почвенной литературой она связана наособинку: накопленная в XX веке смысловая и этическая энергия народного образа здесь преображается. Мы любим вот уже третье столетие делать "исключения из народа": то ранние славянофилы в народ не пускали купечество, то революционеры изгоняли из него священство и "белую кость", то либералы и гуманисты вообще заменили его электоратом-населением. Живая и трудная новизна романа Веры Галактионовой в том и состоит, что открыла она двери своего романа для "лагерного" нашего народа – заключенных, их обслуживающих и над ними надзирающих людей. Открыла не для того, чтобы вновь говорить об "ужасах лагерей", но показать именно трагическую диалектику их жизни, и в несвободе сохраняющих державное обаяние России. Ведь в лагерях оказалась сильная и лучшая часть нации и надзирать за ней, угнанной на окраину империи, были поставлены тоже не худшие люди государственно-репрессивного механизма.

Вера Галактионова не стоит вне русской романной традиции, скорее – перед нами конфликт с правозащитно-либеральными толкователями "лагерной темы", так легко "растворившими благородный металл расы в дешевых сплавах" (М.Меньшиков) – воплях о "тотальной тирании" советской истории. Ее роман вряд ли посмеем назвать некой "столичной репликой" о человеке. Этого не позволит сделать большое, притчево-вольное дыхание ее прозы. Она создает свой оттиск с образца русского романа. И она имеет право, завершая семилетний труд, поставить на нем свое авторское клеймо как решительный жест верности. Верности старому, ставшему новым.

Большой роман

Мы хорошо помним череду похорон, не прекращающуюся во все годы модернизаций – помним, как справляли тризну после закапывания в могилу истории социалистического, "объективного" реализма. При этом гуманисты-могильщики старались освободиться именно от Большого стиля, от "деревенской" идеологии нашей литературы и делали все, чтобы доказать культурную изношенность форм большого реализма. Но при этом, как всегда, не обошлось без шулерства: не все "косточки соцреализма" убрали с глаз, но именно официальные смыслы, символику Большого стиля ("сделан я в СССР"), советские идеологические штампы они и приватизировали. Несмотря на всяческие "вызовы" советскости и соцреализму, именно постмодернисты оказались законными детьми официальной советской литературы. Многие произведения С. Довлатова и Ф. Горенштейна, Е.Попова и Л. Петрушевской, Т. Толстой и М. Палей скоро потребуется комментировать для тех читателей, от кого советская эпоха будет отстоять на два-три десятилетия. Соцреализм и стал той несущей конструкцией, которая "подпирала" смыслы "другой литературы". "Социалистический дискурс" этой прозы просто выпирал на первый план: "стоит СССР в очередях за колбасой" и с ним герой "другой прозы", так как "советский магазин – это и история, и экономика государства, и политика, и нравственность, и общественные отношения", ведь "потребление социалистического продукта" необходимо и "передовому члену общества", не признающему "идеологических шатаний", уважающему "партийную газетину", где он узнает, что "культуру народу должна нести власть". Причудливы и парадоксальны капризы судьбы: без штампов соцреализма у нас не было бы даже "продовольственной старухи" Авдотьюшки из рассказа "С кошелочкой" и, о ужас, не было бы "Жизни с идиотом" и даже "Кыси"!

А вот почвенники, преодолевшие тесные рамки соцреалистической казенной эстетики уже в советский период, вновь должны были решить: что имело ценность из того, что рушилось? Можно ли вообще сохранить и как-то продлить в будущее то, чему отказывают в настоящем? Ведь в сущности, уже в 1986 году началась открытая борьба за прошлое, которое не хотели брать в настоящее, которому не давали места в будущем. Одни боролись тем, что стояли как вкопанные при русском реализме и не изменили своего письма (В. Белов, В. Распутин, В.Лихоносов, Е. Носов, Л.Бородин, П. Краснов, М. Лобанов, В.Кожинов), другие тесным кольцом окружали их, первых, чтобы эстетическим повторением возвести еще выше защитную крепостную стену русской литературы. Конечно же, я не хочу сказать, что русская проза сегодня – это только повествовательный строй Белова или Распутина. Было бы обидно, если бы их талант породил только эпигонов. Но этого, к счастью, не произошло. Их, первых, точка зрения на человека была дополнена предельно-искренним порывом углядеть те силы, что строили и строят нынешнего человека, наделенного таким прошлым, которого не знала деревенская литература и расположенного в таком настоящем, в котором "тысячи смыслов времени" терзают нашего нового человека неизвестными прежде муками и соблазнами.

Реализм и большой роман выстояли. Выстояли в шуме дней и дрязге десятилетия. И не только выстояли, но и смогли вслушаться в измененного и изменившегося русского человека. Впустить в роман, как Вера Галактионова, осужденных и судящих, соблазненных и соблазняемых, деревенского и городского корня, чистых и развратных, жертв и палачей – впустить их всех в роман на равных исторических правах стало можно, видимо, только сейчас,когда вместо сокровенно-мыслимого Покрова Богородицы Россию пытаются накрыть волной нового планетарного гуманизма, когда "мировая, последняя, чугунная клетка нащадно нависла над человечеством, разрушившим свои национальные спасительные обжитые клетки". (Здесь и далее большие цитаты из романа даются курсивом – К.К.)

И Галактионова пишет большой роман, переступая сомнения, нигилизм, разочарования сегодняшнего дня. Вся сущность его – в одоленье, которое, в свою очередь, требует от писателя очень выразительной, активной поэтики и деятельного героя. И спешит, спешит она в своем романе загладить швы разлада в нашей ближайшей истории, советским рубцом так долго растирающего наши мысли и судьбы в кровь. Спешит подогнать стык в стык границы нашей истории, чтобы хлынувшие грязные потоки нового гуманизма не размыли так безнадежно эти края, что им уже, как двум берегам реки, никогда и не сойтись без уничтожения самой реки. Недрогнувшей рукой свяжет писательница "все времена", выстроив такую прочную романную конструкцию, что и читатель чувствует почти физически этот каркас истории как чувствуем мы свое тело, когда оно болит. А больно в романе многим – само время болит в человеке.

Страж при человеке

Она сразу создает предельно существенную ситуацию для своих героев, словно пускает свою писательскую стрелу в самый центр их жизни, очерченный пространством степного Карагана – выстраданного места несвободы, интеллектуальной стройки социализма, где лучшие умы создавали сверхмощное орудие державы, где тысячи жизней были истерты в пыль, добывая черное золото (уголь) в подземелье империи.

Роман начинается не с интриги, не с завлекательного сюжетного хода – он, напротив, удивляет открытостью и бесстрашной русской распахнутостью перед читателем. И сразу обжигает трагедией. С первой фразы, как если бы симфония началась с главной темы, писательница будет говорить о Любви. "Любовь теперь пребывала далеко – над жизнью". Тут сразу в тугой узел будут стянуты все стихии – Любовь начинает звучать всеми своими смыслами. Да, это она, Любовь, вынуждена пребывать сегодня вне жизни, это ее усердно изгоняли, напрочь забыв о Том, Кто дал человеку две заповеди любви. Это ее именем назовут случайные человеческие случки и подлые привязанности роскошных самцов и дорогих самок. Но не уйдет больше эта трагедия любви со страниц романа, сколь бы сильным не был ее антагонист – мир, захламленный идеями и делами, страстями и грехами. Не уйдет потому, что и изгнанная, и пребывающая над жизнью, – она остается тем бескорыстным и ожидающим стражем при человеке, готовая всегда вернуться к нему.

Но Любовь у Галактионовой – это еще и имя главной героини, "зависшей между небом и землей" в своей предсмертной, обезболенной лекарствами, муке насильственного "реанимационного" продления жизни. Женщину звали Любовь. И в сущности своей, – это имя любой русской женщины. В том, что писательница выбрала его не случайно, вообще не может быть сомнений (как не случайны в романе и все другие имена). Ведь что иное есть женская сущность, если не любовь? Так имя становится большой внутренней темой романа. Так начнется писательское дознание о мере любви в сегодняшнем человеке России. России, которая и сама испытала к себе приложение очень по-разному понимаемой любви. Это ее, Россию, угнали в черные степи Карагана – окраинную часть гигантской страны, застроенную бараками ГУЛАГа. Это из любви к "светлому будущему" назвали ее длинной и искусственной аббревиатурой СССР.

А начнется все в реанимационном отделении обычной городской больницы, где умирает Любовь, а рядом с ней сторожем у ворот смерти будет неусыпно и бдительно пребывать ее муж Андрей Константинович Цахилганов. И так весь роман: она умирает, а он, не желающий, боящейся ее смерти как своей, впервые будет не действовать в жизни, а мыслить о самом себе. Используя традиционный прием "разделения" героя на Внешнего и Внутреннего, писательница еще раз утвердит силу "двойного зрения" – ведь он нужен ей не сам по себе, а для того, чтобы дать картину сложного человеческого сознания, передать эту реальную нашу способность думать и чувствовать одновременно "внешне" и "внутренне". В том0-то и дело, что речь идет не о болезненной "раздвоенности" личности, не о "внутреннем монологе", не о "диалогичности" сознания, но непосредственно о таком качестве нашего личностного устройства, которое способно к сложной работе внутри себя. Если бы перед нами был верующий человек, то мы могли бы назвать эту внутреннюю работу подготовкой к покаянному и предельно искреннему разговору с Богом, скорбным очищением кающейся души. Но Цахилганов не такой герой, и чтобы понять его существенную роль в "романе осознания", нам необходимо увидеть, что именно в его судьбу "стекаются" как в океан все реки земной истории нескольких советских поколений (отца и его окружения, сверстников, дочери). Все другие человеческие судьбы героев романа войдут в него, Цахилганова-Внутреннего, чтобы и он стал "новым". Но чтобы вообще стал возможен такой итог ("обновление себя"), должно быть и какое-то начало, импульс, сдвиг сознания, сбой привычного хода жизни. Должен быть центр, имеющий силы и власть одно наполнить смыслом, а другое – лишить его. Таким "центром" и стала покидающая героя буквально и навсегда любовь.