С.А. Викторова
Проблема эстетизма - одна из первостепенных в истории символизма, пронизывающая собой все более частные проблемы. Это проблема внутрисимволистская (не «декадентство и символизм», но декадентство в символизме): грех безнадежности и безверия, эстетизма и нигилизма, эстетская игра с «вечными» ценностями, утверждение приоритета искусства над жизнью.
Проблема эстетизма в России на рубеже XIX-ХХ вв. оказывается в центре споров русских философов и художников. Сергий Булгаков предостерегает символистское искусство от «ложного самосознания», что оно само творит красоту, тогда как красота мира создает, вызывает к жизни искусство; иначе возникает, по его мнению, «эстетический иллюзионизм, мир сладостных грез» [1]. Сходные мысли развивал Вяч. Иванов. Обвинения в эстетизме звучат как самое суровое осуждение: «эстетизированная мистика» (А. Блок), «артистическое народничество» (С. Франк о Вяч. Иванове), «стилизованное православие» (Н. Бердяев о П. Флоренском) и т. д.
В этом выразилась и действительная противоречивость основных положений символизма и всего его образного мира. Мифологическое искусство, замышляемое как соединение с соборной народной душой, не могло не оказаться, в конечном счете, лишь эстетическим событием, утопической теорией. Принципиальная инаковость художника-символиста, утверждаемая В. Соловьевым, Вяч. Ивановым, Д. Мережковским, была «обречена на эстетизм».
Дистанцированность эстетизма от реальности критиковалась символистами как созерцательно-теоретическое отношение к жизни (созерцательность); ему противопоставлялось творчество, обращаемое в жизнь (жизнетворчество).
Теория эстетизма и, в частности, взгляды на искусство Оскара Уайльда оказали решающее воздействие на игровой характер творчества и поведения Игоря Северянина.
Эстетизм Оскара Уайльда − феномен конца XIX века. Эстетизм, по Уайльду, − «цвет и краса нашей цивилизации, единственное, что ограждает мир от пошлости, грубости, дикости». Он вписан в контекст 80-90-х годов, в его круг, где задавали тон прерафаэлиты (английские поэты и художники, ориентировавшиеся в своем творчестве на дорафаэлевское искусство раннего Возрождения).
И в России Серебряного века наблюдается устремление художников к творчеству Уайльда, Бодлера, Верлена и Малларме, к графике Обри Бердслея и художникам-импрессионистам и постимпрессионистам, Родену и Дебюсси, философам и поэтам Ницше, Рильке и Метер-линку. Уайльдовская мода на эстетизм, которая не всегда совпадала с идеями самого Уайльда, в начале 900-х годов встречает все больше приверженцев не только в Европе, но и в России, сопровождаясь (не только в поэтической речи, но и в быту) внедрением в обиход экзотического словаря англицизмов: ростбиф, митинг, сленг, ленч, лаун-теннис, сквер, рекорд, которыми так и сыпали почитательницы Оскара Уайльда, к неописуемому гневу борцов за чистоту языка, таких, как Эдмон Гонкур или Анатоль Франс.
Статья Уайльда «Упадок лжи» из книги «Замыслы» (Oscar Wilde, The Decay of Lying, 1889) создана в форме игрового эссе-диалога между обывателем Сирилом и эстетом Вивианом.
Когда «искусство принимает жизнь, как часть своего исходного материала, воссоздает ее, придает ей свежие формы <…>, изобретает, придумывает, мечтает и ограждает себя от реальности непроницаемой преградой из изящного слога», считает Уайльд, тогда художник достигает истинных целей. Но когда «жизнь берет бразды в свои руки, и Искусство отправляется в изгнание», то это и есть настоящий упадок, от которого страдают люди искусства и само искусство. «Совершенство Искусства заложено в нем самом, а не вовне, − писал Уйальд. − К нему нельзя применять внешнее мерило сходства. Искусство − скорее покров, чем зеркало. Его цветы и птицы неведомы полям и лесам, оно создает и разрушает миры и может достать с неба луну пурпурной нитью. У него - «формы, что людей живей», и оно есть великое собрание оригиналов, когда все существующее − лишь недоделанные копии. В его глазах Природа не обладает ни законом, ни постоянством. Оно может творить чудеса, когда ему вздумается, и по его зову чудища выползают из своих глубин. По его воле ореховые рощи зацветут зимой и снег покроет спелые кукурузные поля. По одному его слову мороз приложит свою серебряную ладонь к горящим устам июня, и крылатые львы выползут из пещер в лидийских холмах. Дриады подглядывают из-за кустов, когда оно проходит мимо, и темнокожие фавны загадочно улыбаются при его приближении. Его окружают боги с ястребиными головами и скачущие кентавры» [2].
Хрестоматийное «жизнь - игра» или «мир - театр» имело для Уайльда значение вполне конкретное. По Уайльду ложь - игра, ложь − тончайшее искусство трансформации.
«Художник, обратившись к нереальному и несуществующему, стремится создать путем своего воображения нечто восхитительное и прибегает для этого к украшению, не имеющему никакой прикладной цели». Искусство и жизнь здесь постоянно меняются местами.
«Искусство воспринимает жизнь как часть своего сырого материала, пересоздает ее и перестраивает, придавая необычные формы; оно сотворяет посредством воображения и грезы, а от реального отгораживается непроницаемым барьером прекрасного стиля, декоративности». Художник, по Уайльду, творит не только декоративную реальность в своих произведениях, но и жизнь, так как «Жизнь подражает Искусству куда более, нежели Искусство следует за Жизнью».
Уайльд был одним из первопроходцев нового искусства, утверждая, что Искусство − зеркало, отражающее того, кто в него смотрится, а вовсе не жизнь. Поднятая Уайльдом тема оказала огромное влияние на последующее развитие европейской эстетики, эстетики, определяющими чертами которой являлись рафинированность, элитарность и эпатаж.
Молодой Уайльд сформулировал свое credo: гении всегда возвышаются над толпой и подчиняются лишь собственным законам; в демократическом обществе ум, необычность и талант имеют двойную цену, а единственным критерием истины и морали является эстетика.
Чрезвычайно важной для Уайльда (и, как мы увидим, для эстетики и творчества Игоря Северянина) являлась глубоко продуманная и разработанная им теория (и философия) красоты. Уайльд считал, что нет ничего выше совершенства красоты, ощущения, испытываемого при виде зрелища, каким бы оно ни было. Именно философия красоты является философией творчества (и жизни) Уайльда.
Уайльд создавал миф прежде всего из своей собственной жизни. Он обожествлял себя как Творца Красоты, отнюдь не из гипертрофированного эгоизма. «Я был символом искусства и культуры своего века, − пишет он в «De Profundis». − ...Все, к чему бы я ни прикасался, − будь то драма, роман, стихи или стихотворение в прозе, остроумный или фантастический диалог, − все озарялось неведомой дотоле красотой... Я относился к Искусству как к высшей реальности, а к жизни − как к разновидности вымысла; я пробудил воображение моего века так, что он и меня окружил мифами и легендами»... [3].
Всё в Уайльде, начиная с его внешности и одежды и кончая неиссякающим остроумием, волновало воображение современников. «Принц Парадокс» обладал природным артистизмом, страстью к позе, подчеркнутым аристократизмом, унаследованными от матери и воспитанными с детства. Это позволило Уайльду блестяще играть роль апостола Красоты.
Экстравагантный костюм, который помог Уайльду завоевать Лондон: короткая бархатная куртка, короткие − до колен − атласные штаны, жилет в цветочках, лакированные туфли с серебряными пряжками, берет на длинных каштановых кудрях, лилия или подсолнух в руке − призван был эпатировать чопорную викторианскую публику и одновременно сеять интерес к его эстетизму.
Северянин многое позаимствует у Оскара Уайльда. Правда, бархатную куртку Уайльда заменит бархатный плащ, − но экстравагантность останется как ведущий принцип облика, манер и костюма.
Отныне плащ мой фиолетов, Берета бархат в серебре. Я избран королем поэтов На зависть нудной мошкаре. («Рескрипт короля»)
Берет и лилия в петлице или в руке полностью перейдут от Уайльда к Северянину, при этом лилия станет цветком-символом в его лирике, а лилейно-лиловые тона будут доминировать в его колористике. Конечно, ни берет, ни лилия не были, в отличие от викторианской эпохи с ее чопорностью, элементами эпатажа (эпатажа не занимать было футуристам), и все-таки то, что мы знаем об Уайльде, помогает полнее представить облик русского Уайльда - Северянина.
Вскоре (так же, как и у футуристов) на смену этому маскарадному одеянию пришли безупречные сюртуки и фраки, живописные плащи с атласными подкладками, ослепительной белизны сорочки с жабо, элегантный цилиндр, трости. Он стал настоящим dandy. Подобными dandy (каждый по-своему) были и Брюсов, и Северянин, и Маяковский.
Без фразы "Iput my genius to life −I put only my talent into literature" («Я отдал мой гений жизни − и только мой талант я отдал литературе») − не обходится ни одно упоминание об Уайльде.
В разное время Уайльда называли имморалистом (А. Жид), гедонистом (И.Аксельрод), эстетом (И. Северянин), борцом с викторианской моралью (М.Горький), всякий раз выхватывая какую-то одну, наиболее явную в том или ином проявлении черту. Широко распространенным является взгляд на путь Уайльда − как на трагедию человека, поставившего красоту выше морали и жестоко поплатившегося за это. Уайльд познал все - он был чародеем и любимцем аристократических салонов, он прошел через двухлетний тюремный ад, стал отверженным, изгнанником, парией, мучительно умиравшим в парижском отеле… Не возмездие, но единственно возможный путь истинного эстета, как предсказал самому себе Уайльд в самом начале пути. Жизнь и творчество для Уайльда были неразделимы. Именно жизнь адепта «нового гедонизма» предполагалась изначально наиболее значительным и единственно значимым произведением, которое Уайльд должен был создать. Целью же парадоксализма, эпатажности Уайльда, называвшего себя «святым куртиза-ном», выражаясь его собственными словами, было «показать грех под его расписною личиною и смерть в одежде бесславия».