Внешняя сюжетная канва романа в осложненном виде повторяет тот фрагмент “Дара”, который посвящен работе Федора над биографией своего отца. На этот раз повествователь В. пытается написать правдивую биографию своего сводного брата Себастьяна, а поскольку большая часть его жизни биографу неизвестна, он стремится заполнить биографические лакуны, опираясь на свидетельства знакомых Себастьяна или его близких, а также на писательское его наследие.
После эмиграции из России В. становится членом русской колонии в Париже, в то время как его брат, еще в России взявший себе фамилию матери-англичанки, учится в Кембридже, а потом делает блестящую писательскую карьеру как английский писатель. Самый близкий Себастьяну в это время человек — его возлюбленная Клэр Бишоп, идеальная спутница писателя и его муза. За время раздельной жизни братья мельком встречаются лишь дважды, а в 1936 году (год собственно сюжетного действия) В. неожиданно получает от Себастьяна письмо, написанное по-русски. Вскоре после этого приходит телеграмма, в которой доктор Старов сообщает, что его пациент — в очень тяжелом состоянии. В. спешит в Париж, надеясь застать брата живым, но опаздывает.
Ситуация опоздания несколько раз повторяется в романе, создавая общую схему безнадежной погони за утраченным временем. Восстанавливая картину последних лет жизни брата, В. сталкивается с тем, что ключевой фигурой, способной пролить свет на этот последний период биографии Найта, является его таинственная русская возлюбленная, ради которой он оставил Клэр. Поиск этой незнакомки составляет самую сложную и запутанную часть расследования, предпринятого биографом. Чем ближе к разгадке подвигается поиск В., тем острее возникающее у читателя ощущение, что сам маршрут и обстоятельства движения В. будто реализуют созданный воображением писателя Найта сюжет. “Реальная” и “романная” жизни причудливо сплетаются, обмениваясь сходными эпизодами, людьми-персонажами и деталями повествовательного фона.
Особенно яркий пример диффузии двух “жизней” — та помощь, которую оказывает русскому биографу случайно встреченный им попутчик по фамилии Зильберманн. Именно он в решающий момент, когда В. уже утратил надежду разыскать последнюю возлюбленную Найта, берет на себя расследование и добывает для биографа фамилии и адреса четырех вероятных спутниц последних лет жизни писателя. При этом он, как выяснится, не возьмет денег за работу[6] и посоветует В. оставить поиски женщины, поскольку, по его словам, нельзя увидеть обратную сторону луны. Между тем “Обратная сторона луны” — название последнего из рассказов Себастьяна Найта, самым “живым персонажем” в котором, если верить впечатлению В., был некто Зиллер (портретные характеристики Зильберманна и Зиллера во многом совпадают).
Впечатление композиционной предуготовленности внешне случайных перемещений В. усиливается тонким узором шахматных аллюзий, имплантированных в текст (вспомним о набоковском уподоблении литературы и шахматной композиции). Прежде всего это фамилии главного героя и двух ключевых в его биографии спутниц, соответствующие английским (Knight — конь; Bishop — слон) и русско-французскому (Tour — ладья, в русском любительском обиходе — “тура”) названиям шахматных фигур. Световая палитра предметного фона в романе отчетливо ориентирована на черно-белые, “шахматные” контрасты, о чем напоминает еще и трио периферийных персонажей Белов , Шварц (нем. “черный”) и Блэк (англ. “черный”).
Особого внимания заслуживает то, что местом смерти Себастьяна оказывается Сен-Дамье. Французский “топоним” St. Damier ставит инициал имени Найта перед словом “шахматная доска”. Более того: спешащий к умирающему брату В., пытаясь вспомнить ускользнувшее из его памяти название городка, уверен, что оно начинается на “м” — и в числе перебираемых вариантов первым называет “Мат”, тем самым невольно напоминая читателю этимологию слова “шахматы” (арабское “шах мата” буквально значит “король мертв”). Веер шахматно-лингвистических аллюзий и пародийных намеков в романе чрезвычайно разнообразен — от упоминаемой в связи с роковой Ниной Лесерф-Туровец “международной шпионки” Мата Хари до странного совпадения фамилий Клэр Бишоп и ее мужа (неочевидная композиционная ирония последнего совпадения — в том, что в шахматных эндшпилях позиции с разноцветными слонами у играющих сторон приводят к полному уравнению — ничьей).
Еще более значим и семантически многозначен в романе “шахматный” мотив рокировки, соотносящийся с темами эмиграции, смены места жительства и окружения, перехода на другой язык, отчуждения, ухода в писательскую “башню из слоновой кости”: французское tour — не только “ладья”, но и “башня”; англ. castle — одновременно позиция рокированного короля, “зб мок” и в словосочетании castles in Spain — воздушные зб мки воображения. О рокировке напоминает прежде всего “французский” топоним Roquebrune (фр. Roque — “рокироваться”) — место смерти матери Себастьяна Вирджинии, причем ошибка Себастьяна, попадающего в “другой Рокбрюн”, напоминает о двух вариантах рокировки в шахматах.
Менее очевидны, но столь же последовательны более тонкие способы “рокировочных” аллюзий — использование буквенного или цифрового кода. В шахматной нотации длинная рокировка обозначается сочетанием символов 0 — 0 — 0, а короткая соответственно — 0 — 0. Первое кодированное указание на длинную рокировку — лукаво раскрываемое инкогнито “старой русской дамы” — Ольги Олеговны Орловой уже на первой странице текста. Первая аллюзия на короткую рокировку — в сцене прощания В. и его матери с Себастьяном перед его отъездом в Кембридж: женщина носит “отцовское обручальное кольцо” на том же пальце, что и собственное, связав их черной ниткой. В дальнейшем мотив будет поддержан такими деталями описания, как очки, велосипед, наперсток и т.п. — и будет всегда сопровождаться хронологическими или пространственными перемещениями (встречи и проводы, сны и воспоминания).
Из других элементов шахматной нотации, используемых в романе, важен символ взятия фигуры (замещения одной фигуры другой на шахматной клетке) — “х” , часто используемый, когда речь идет о вымышленном или периферийном персонаже: фонетическое остранение английской буквы “экс” в нескольких эпизодах романа подчеркивает ее двойственный статус и семантическую многозначность.
Наконец, о еще одной важной шахматной аллюзии обмолвился сам Набоков в англоязычном варианте автобиографии “Память, говори”, когда, характеризуя свои отношения с братом Сергеем, сослался на роман “Подлинная жизнь” с его “self-mate combinations”[7]. Буквальный перевод словосочетания (“мат самому себе”) в данном случае менее выразителен, чем принятый в русской шахматной композиции эквивалент “кооперативный мат”: подобный тип задач предполагает совместное участие черных и белых в достижении искомого результата, причем ходы черных оказываются вынужденными, безальтернативными.
В одном из своих русских стихотворений Набоков изящно определяет эстетическое совершенство как “ничью меж смыслом и смычком”[8]. Прихотливая аранжировка шахматного подтекста в романе полновесно обеспечена сложностью выражаемого им смысла. Всегда актуальная для писателя проблема взаимодействия разных сознаний или разных граней одного сознания в конце 30-х годов приобрела в его творчестве новое измерение. Принятое им решение перейти в литературном творчестве на новый язык актуализировало для него проблематику взаимодействия разных культур в пределах одного сознания, а применительно к собственному будущему — вопрос о возможных пределах цельности создаваемого им художественного мира, о способности сохранить уникальность “сиринского” дара, став англоязычным писателем Набоковым. Предельная сложность метаморфоз, происходящих в сознании меняющего язык художника, тонкость грани между самообманом и подлинностью его интуиций, между вполне возможной лингвистической расщепленностью и труднодостижимой стилистической цельностью его творений — вот смысловой пунктир ведущегося в романе расследования.
Мотивы решающей трансформации, взаимообратимости и встречного движения сложно сочетаются в романе с мотивами подмены, миража, псевдооткрытия. Двойственный, бликующий антураж предметного мира “Истинной жизни” подыгрывает “зависающей” модальности сюжетного развития: каждый ход чреват как удачей, так и неуспехом героя. Уже в прежних романах Набоков использовал тактику затягивания сюжетной неопределенности, когда лишь ретроспективное озарение преображало мнимый беллетристический беспорядок в стройную композицию. Теперь он идет еще дальше, словно вынося за пределы сюжета ключ к его семантической кристаллизации. Роман и должен до последнего предложения сохранять двойной “смысловой шифр”.
Вплоть до финальной сцены в “Подлинной жизни” удерживается хрупкий баланс между двумя возможными версиями происходящего. С одной стороны, в романе рассыпаны намеки на то, что родство В. и Себастьяна — плод воображения биографа и что весь роман — проекция его буйной фантазии. С другой, — что В. являет собой повествовательную маску Себастьяна, пишущего заключительный роман “Сомнительный асфодель”. Впечатления В. от этого романа содержат развернутое метаописание собственно “Подлинной жизни”: “Человек умирает, и он — герой повествования; но в то время, как жизни других людей этой книги кажутся совершенно реальными (или по меньшей мере реальными в найтовском смысле), читатель остается в неведении касательно того, кто этот умирающий...”(135).