В повести «Портрет» мы видим: художник Чартков погиб, поддавшись духу антихриста – духу лжи, честолюбия, зависти и стяжательства. Но ведь был и другой художник – создатель портрета. Он тоже совершил невольный грех, поскольку средствами искусства продлил жизнеспособность зла и соблазна, написав натуралистически-достоверный образ ростовщика. Он ужаснулся, увидев влияние портрета на людей. Да он и сам, под влиянием портрета, пережил приступ самой острой зависти и ненависти к своему ученику. Но, в отличие от Чарткова, он не смирился с грехом – он стал бороться. Борьба была начата в миру, а затем художник уходит в монастырь, где подвигом поста и молитвы очищает и укрепляет душу, подготавливает ее для создания дивной иконы Рождества, исполненной высшей, торжественной тишины и красоты небесной.
Такая же удивительная тишина охватила и зрителей, созерцавших картину одного прибывшего из Италии русского художника. Картина была выставлена в Академии художеств и вызвала всеобщее потрясение. Предполагается, что Гоголь имел в виду действительно выдающееся полотно Александра Иванова «Явление Христа народу». Вот как изображает писатель общее впечатление от увиденного: «Почти невозможно было выразить той необыкновенной тишины, которою невольно были объяты все, вперившие глаза в картину: ни шелеста, ни звука; а картина, между тем, ежеминутно казалась выше и выше; светлей и чудесней отделялась ото всего…»
Художник, который написал это истинно высокое произведение искусства, приехал из Италии. В Италию собирается ехать, чтобы совершенствовать свое мастерство, и молодой человек, сын создателя известного нам портрета. Перед отъездом он навещает отца в монастыре, и застает его деятельным, веселым и бодрым. Отец дает ему перед отъездом чрезвычайно важные наставления. В них содержится самые заветные мысли Гоголя об искусстве, сформулировано его художественное кредо. Поэтому внимательно прислушаемся к словам старца. Прежде всего, он призывает сына совершенствовать не только мастерство, но и душу: «Спасай чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот выше всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится». И вновь возникает тема «одежды» - в который раз в «Петербургских повестях». Речь, однако, на сей раз идет об одеянии души художника: она должна быть «брачной», праздничной, светлой, но при этом необходимо помнить, что на такой одежде «бросается в глаза любая капля грязи». Итак, первый завет – забота о бескорыстной чистоте души. Второй завет – забота о ее высоте, соответствующей высоте истинного искусства.
Эпитет «высокий» неизменно используется Гоголем в размышлениях о цели творчества: «Намек о божественном, небесном рае заключен для человека в искусстве, и по тому одному оно выше всего. И во сколько раз торжественный покой выше всякого волнения мирского; во сколько раз творение выше разрушения; во сколько раз ангел одной только чистой невинностью своей выше всех несметных сил и гордых страстей сатаны, - во столько раз выше всего, что ни есть на свете, высокое создание искусства» (выделено мною.- О.С.)
Так выстраивается в «Петербургских повестях» некая духовная вертикаль, которая ориентирована на единство истины, добра и красоты и которая противостоит заземляющей горизонтали Невского проспекта с его суетной сутолокой, противостоит, в целом, плоскостной, поверхностной жизни петербургского обывателя.
Противостояние «вертикального» и «горизонтального» миров достигает своего полного развития и кульминации в отрывке «Рим», примыкающем к циклу «Петербургских повестей». Здесь Гоголь поднимается до обобщений всемирного масштаба. Он описывает Париж - столицу «нового века», где во всем витает «призрак пустоты»: «Везде намеки на мысли, и нет самих мыслей; везде полустрасти, и нет самих страстей; все неокончено, все наметано, набросано от быстрой руки...» А ведь герой неоконченной повести, из которой взят названный отрывок, молодой итальянский аристократ, прибыл учиться в столицу современной Европы и поначалу был в восторге от нее. В душе его звучал восторженный гимн, подобный тому, какой мы уже слышали в увертюре к «Невскому проспекту»: «Нет лучшего места, как Париж… Как весело и любо жить в самом центре Европы…» Но прошло четыре года, и благородный юноша полностью разочаровался в этом муравейнике, в этом «царстве слов вместо дел», в погоне за скандальными новостями, в повсеместном желании «выказаться, хвастнуть, выставить себя», в пестроте «блестящих эпизодов», в которой утрачено «величавое движение целого», в «мелкой, ничтожной, низкой роскоши нового века».
Современному Парижу, в представлении Гоголя, противостоит древний Рим – вечный город с его аристократической красотой, величавой гармонией целого, бессмертными творениями гениальных мастеров. При встрече с этими творениями писатель вновь отмечает присутствие все той же «ясной торжественной тишины, обнимающей человека». Эта тишина контрастна по отношению к шумной суете современного мира и указывает на соприкосновение души с чем-то непреходящим, настраивающим ее на высокий божественный лад.
Отрывок «Рим» позволяет увидеть проблематику «Петербургских повестей» в масштабах общемирового духовного пространства. Разумеется, тот образ северной столицы, который создан в гоголевском цикле, тяготеет к «парижскому» полюсу. И мы видим, что писатель прав: время отсчитывает свой неумолимый счет, и в дорогом нашему сердцу городе мы с грустью замечаем все больше знаков разложения и пошлости, даже если они и прикрыты обманным блеском буржуазного богатства. Вокруг нас все больше признаков унижения образа Божьего в человеке, все больше сигналов беды. И потому оживают, нарастают городские слухи о грядущих природных катаклизмах, о грозящих Петербургу провалах и топях. Что сказать? Как бы там ни было, ничто ложное не устоит: ни ложная красота, ни ложная слава, ни ложная лестница житейских успехов и карьер, ни ложное самодовольство. Рано или поздно, таким или другим образом, все это должно рухнуть и исчезнуть, как морок. И об этом давно уж предупредил нас прозорливый русский писатель Николай Васильевич Гоголь.
Что же устоит? Указывает ли писатель-провидец нечто такое, что не уйдет из-под ног, на чем можно устоять при любом повороте событий? Да, конечно, имеющий уши да слышит – на страницах «Петербургских повестей» есть немало таких указаний. Это подвижнический труд, благородный аскетизм и мужественное терпение (вспомним, ведь эти качества помогли городу выстоять в дни блокады). Это скромная простота. Это бескорыстие. Это братская любовь ко всякому человеку. Наконец, это аристократическая духовная красота. Разве она куда-нибудь исчезла из града святого Петра? И разве имя святого апостола, которое возвращено великому городу, не связывает его с вечным Римом и вечными христианскими ценностями? И разве в создании этой благородной красоты, которая возвышается и сияет, несмотря ни на что, над пестрой сутолокой современного мира, не принимали участия итальянские и русские гении, а также гении других народов? И разве не действует она на нас, не призывает к высшему, внутреннему художеству, к восхождению к красоте небесной?
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь, размышляя о существе русской литературы, говорит о том, что она была не понята большинством ее современников, и что по-настоящему смысл отечественной словесности будет раскрыт только «в то благодатное время, когда мысль о внутреннем построении человека, в каком повелел ему состроиться Бог из самородных начал земли, сделается, наконец, у нас общею по всей России и равно желанною всем…» Не кажется ли вам, дорогой читатель, что такое время уже приблизилось, а для иных и настало? В таком случае, право же, полезно освоить духовное пространство «Петербургских повестей», понять пафос ведущейся на их страницах внутренней борьбы и включиться в нее.