Помнишь ли труб заунывные звуки,
Плески дождя, полусвет, полутьму.
Лиризм Александра Галича также не нуждается в доказательствах. И все же оба поэта, прежде всего, обличают установленные на Руси порядки. О прозаиках и говорить нечего.
Аристократ не обличает власть, не бодается с ней, как теленок с дубом. По самому своему положению он равен ей, терпит ли она его во дворце, ссылает ли во глубину сибирских руд или даже не подозревает о его существовании. Аристократ прежде всего отвечает за себя, за себя чувствует, от себя говорит.
Я вам описываю жизнь свою и больше никакую,
Я вам описываю жизнь свою и только лишь свою.
Каким я вижу этот свет, как я люблю и протестую,
всю подноготную живую у этой жизни на краю.
Власть для него не Молох, а тиран. Вспомним «Уничтожение тиранов» Набокова. Тирания – это низость, низкопоклонство, может быть, дикость, она неприемлема прежде всего нравственно и эстетически. Даже разбойничью, незаконную, выскочившую из-за угла власть аристократ судит все тем же судом. «Окаянные дни» Бунина являют главным образом уродство новой власти. Автор не стремится к доказательности, накоплению фактов, обобщениям. Он просто демонстрирует свое отвращение. Но это крайний случай. Обычное состояние дел – это устойчивая власть, которую целиком или в чем-то не приемлет аристократическое сознание. И тогда возникает то, к чему больше всего подходит слово «дерзость».
Дворяне не обличают царей, не копят на них материалы, работая в архивах, они им дерзят. Они дерзят власти, даже если это власть разбойничья. Они говорят ей в лицо: «Ты мне не государь, ты, дядюшка, вор и самозванец». Чаще же всего они дерзят не самозванцу, а самому обычному царю, равному им по происхождению. Они сочиняют на него эпиграммы, отпускают колкости по поводу общественных порядков, пишут поэмы, бросающие вызов официальной морали. Они не ангелы и не всегда правы. Но мимо них не проскочит ничего безобразного, нравственно подмоченного. И это совершенно не зависит от того, будет ли это безобразное белым или красным. Аристократы беспартийны. Алексей Константинович Толстой был консерватором, но смеялся над неуклюжим консерватизмом Козьмы Пруткова, он был дружен с царем, но писал о перлюстрации почты, он был русским патриотом, но высмеивал ксенофобию и т.д., и т.п. Аристократизм – эстетический цензор власти. Его функции незаменимы.
Сатирические нотки в творчестве Окуджавы всегда звучат резко и прямо. К ним нет никаких «заходов», они раздаются внезапно и отрезвляюще. На обличителя поэт походит мало. Но слова у него с языка подчас срываются дерзкие и язвительные.
Можно ли представить себе дерзость по отношению к советской власти? Мы видели фронду, кукиш в кармане, эзопов язык, видели глухое сопротивление «бывших», видели диссидентов, но видели ли мы дерзость? Как можно дерзить столь серьезному учреждению, как советская власть? А вот, например, так:
Мне в моем метро никогда не тесно,
потому что с детства оно – как песня,
где вместо припева, вместо припева:
«Стойте справа, проходите слева».
Порядок вечен, порядок свят:
те, что справа, всегда стоят.
А те, что идут, всегда должны
держаться левой стороны.
Эзопов язык? Подтекст? Нет. Эпиграмма… на власть.
Языковая стратегия дерзости хорошо показана самим поэтом в стихотворении «Дерзость, или разговор перед боем».
Особым объектом насмешки становятся тема глупости («Песенка про дураков». «Антон Палыч Чехов однажды заметил…») и холопства:
Власть – администрация, а не божество.
Мы же все воспитывались в поклоненье власти.
В этом был наш стимул, в этом было счастье…
вот мы и холопствуем все до одного.
3. Черный дрозд
Булат Окуджава - певец той городской России, что нарождалась в девятнадцатом веке, а мужала в страшных и диковинных условиях века двадцатого. Булат Окуджава поэт московский и в этом смысле очень русский поэт. Но есть в его лирике нечто нерусское, то, что можно было бы назвать взглядом наблюдателя русской жизни, жизнь эту знающего, любящего, но умеющего посмотреть на нее словно бы со стороны.
Русского романса городского
слышится загадочный мотив,
музыку, дыхание и слово
в предсказанье судеб превратив.
За волной волна, и это значит:
минул век, и не забыть о том…
Женщина поет. Мужчина плачет.
Чаша перевернута вверх дном.
В творчестве самого Окуджавы чаша вверх дном не перевернута: поет мужчина и никогда не плачет. Не плачет в том не очень привычном для нас смысле, что его лира не знает сладости оплакивания себя, «не бьет на жалость», не уязвляет себя в сладце, не разбивает сердце, а воспламеняет душу. «А душа, уж это точно, ежели обожжена….».
Даже обычной для нас поэтики сожалений, столь естественной в стихах грустного и гуманного поэта, мы не находим. Не вздыхает он над тем, как хороши, как свежи были розы. И знаменитое «и все они умерли, умерли…» не срывается с его губ. Поэзия Окуджавы тверже, мужественнее, чем все то, к чему привыкло наше ухо. То есть ухо-то наше привыкло и к грубости, и к хамству, и уж, конечно, к жестокости, но человека тонкого и деликатного без «умерли, умерли» мы видим нечасто. А уж тем более, если этот человек взял в руки гитару. Шутка ли гитару, исполнительницу жестоких романсов! Про что, как ни про безвозвратно ушедшую молодость, про утраченное счастье и неизбежность смерти еще и петь? Он и поет, но как-то не так. Преобладающее настроение можно, наверное, назвать удивлением перед чудом жизни и смерти. Что-то подобное можно найти разве что у Пушкина.
Так, стихотворение, начинающееся со строк «Не успел на жизнь обидеться – вся кончилась почти» заканчивается недоуменными вопросами:
…вправду ль нам такое выпало?
Для чего? И почему?
Почему нам жизнь намерила
вместо хлеба отрубей?..
Что Москва слезам не верила –
Это помню. Хоть убей.
И все же, несмотря на звучащий в последних строках укор, повторяющийся и в других стихотворениях, здесь нет ни жалости к себе, ни инвектив в адрес жизни. Есть вечная тема фортуны, с которой «не спросишь», и недоумение перед загадкой жизни. Даже во взгляде на поэтическую судьбу нет обычных сетований на непонимание:
Прощайте, стихи, ваши строки и ваши намеки, и струны.
и ваши вулканы погасли, и, видимо, пробил тот час…
И вот по капризу природы, по тайному знаку фортуны
решается эта загадка, кто будет услышан из нас.
Тема утраченной молодости звучит не элегично, но и не просто моралистично, а именно по-окуджавски своеобразно. Очень характерно в этом отношении стихотворение, посвященное Фазилю Искандеру:
Быстро молодость проходит, дни счастливые крадет.
Что назначено судьбою – обязательно случится:
то ли самое прекрасное в окошко постучится,
то ли самое напрасное в объятья упадет.
Так не делайте ж запасов из любви и доброты
и про черный день грядущий не копите милосердье:
пропадет ни за понюшку ваше горькое усердье,
лягут ранние морщины от напрасной суеты.
Жаль, что молодость мелькнула, жаль, что старость коротка.
Все теперь как на ладони: лоб в поту, душа в ушибах…
Но зато уже не будет ни загадок, ни ошибок –
только ровная дорога до последнего звонка.
В первой строчке сразу же заявляется вечная тема, но тут же возникает и очень своеобразная авторская модуляция: неизбежность судьбы и совмещение горя и радости в одной картине. Это принципиальное равноправие прекрасного и напрасного в человеческой жизни в элегическом стихотворении о безвозвратно ушедшем – мысль не совсем обычная. Дальше следует неизбежная дидактика с неизбежной фразеологией «запасы на черный день», «пропасть ни за понюшку», дидактика, которую многоопытный житель двадцатого века прощает не каждому. А затем рядом с привычным «жаль, что молодость мелькнула» совсем непривычное «жаль, что старость коротка». Так утверждается принципиальное равноправие молодости и старости в человеческой судьбе. А последние строчки не назовешь ни дидактикой, ни элегией. Это продолжение пушкинского «мне грустно и легко», но преломленное в терминах окуджавского грустного оптимизма:
Нам не стоит этой темени бояться,
но счастливыми не будем притворяться.
Поэтически эта отстраненность ярче всего выражается в образе птицы, неоднократно появляющемся в творчестве поэта. Даже в стихотворении об Америке, где автор предельно самоироничен, возникает образ птицы:
Да, этот тип в моем обличье, он так беспомощен по-птичьи…
Тема птицы – это и тема крыльев, и тема некоторой отчужденности, и тема взгляда на жизнь сверху, с птичьего полета… Взгляд с птичьего полета, пресловутое воспарение – вот то, что лучше всего передает неровный ракурс обобщения действительности, составляющий неуловимую прелесть поэтики Окуджавы.
Размышляя о творчестве Булата Окуджавы, хочется особо поговорить о таких непраздных для него темах, как темы поэта, природы, женщины, войны, и заключить разговор темой «Окуджава и мы». Но в одной статье обо всем не скажешь, а наше сегодняшнее «мы» столь невнятно, что ничего, кроме фигуры умолчания, в голову не приходит. Ясно одно: сегодня нам особенно остро не хватает именно этого окуджавского начала, которое, может быть, несколько условно, а может быть, и нет, было названо здесь аристократизмом.