Смекни!
smekni.com

Русское народное сознание в литературе ("Капитанская дочка") (стр. 2 из 7)

В последнее время все настойчивее утверждается мысль о национальном своеобразии как производной той или иной языковой системы. Нравственные константы по–разному воплощаются в языках в зависимости от ценностных установок национальной культуры. С полным основанием В.В.Колесов замечает: "Трудно судить о чужой ментальности, не укореняясь... в духовном пространстве данного языка"(14). Л.В.Савельева, описывая понятия "русской речемысли", также обращает внимание на зависимость способов восприятия, поведенческих стереотипов и этических оценок от языка: "В понятийной системе нашей речевой культуры юная красота и нравственность издавна связаны неразрывно: красна девица – это прежде всего девушка скромная (как бы сидящая "с кромы", то есть с края, не претендуя на центральное место) и застенчивая (предпочитающая находиться "за стенкой" терема). Именно поэтому красной девицей, то есть красивой девушкой (!) у нас можно назвать даже молодого человека, если надо подчеркнуть эти его моральные качества"(15). Н.С.Трубецкой считал, что "сопряжение церковнославянской и великорусской стихий, будучи основной особенностью русского литературного языка, ставит этот язык в совершенно исключительное положение. Трудно указать нечто подобное в каком-либо другом литературном языке <...> церковнославянская литературно-языковая традиция утвердилась и развилась в России не столько потому, что была славянской, сколько потому, что была церковной... Церковнославянская литературно-языковая традиция только потому и могла принести плод в виде русского литературного языка, что была церковной, православной"(16).

Вероятно, по этой причине многие особенности отечественной литературы и культуры, которые относили к проявлениям собственно русского национального своеобразия, на самом деле можно объяснить не национальными особенностями, а своеобразием православного образа мира, православного менталитета. Этой же своего рода "сакрализацией" письменного слова, имеющей религиозные коннотации если не в тексте, то в подтексте художественных произведений, можно объяснить, по-видимому, и несвойственное большинству литератур Европы Нового времени стремление как бы преодолеть собственно художественное поле и оказать духовное воздействие на своего читателя.

Продолжающаяся "кризисность" постсоветской истории литературы не в последнюю очередь проистекает оттого, что она по каким–то причинам, которые не артикулируются ("по умолчанию"), продолжает наследовать той мифологии, природу которой мы попытались в свое время раскрыть(17). Например, ссылки на Г.В.Ф. Гегеля весьма излюблены еще с советских времен, а потому и сейчас широко распространены в отечественных теоретических трудах. Однако процитированное выше его определение назначения искусства ("назначение искусства состоит в том, чтобы найти художественно соразмерное выражение духа народа") в этих же работах как бы не замечается.

Нам кажется уместным начать истолкование "Капитанской дочки" с иллюстрации того, как именно в трудах серьезных и глубоких ученых проявляется унаследованная от марксизма вполне мифологическая установка.

В настоящее время наиболее влиятельной трактовкой "Капитанской дочки" А.С.Пушкина является, пожалуй, та, которая была предложена Ю.М.Лотманом в его работе "Идейная структура "Капитанской дочки"". Она неоднократно переиздавалась (например, в 1988 г. вышла в издательстве "Просвещение" 300-тысячным тиражом как часть "Книги для учителя"(18)). Согласно прочтению Лотмана, "вся художественная ткань "Капитанской дочки" отчетливо распадается на два идейно-стилистических пласта, подчиненных изображению двух миров: дворянского и крестьянского"(19). Пушкинская мысль понимается таким образом, что "народ и дворянская интеллигенция ("старинные дворяне") выступают как естественные союзники в борьбе за свободу. Их противник – самодержавие, опирающееся на чиновников и созданную самодержавным произволом псевдоаристократию, "новую знать""(20). Однако, по мнению Лотмана, "социальное примирение сторон (в пушкинской повести. – И.Е.) исключено.., в трагической борьбе обе стороны имеют свою классовую правду.."; "Невозможность примирения враждующих сторон и неизбежность кровавой и истребительной гражданской войны открылась Пушкину..."; "перед ним раскрылось, что люди, живущие в социально разорванном обществе, неизбежно находятся во власти одной из двух взаимоисключающих концепций законности и справедливости"; "как дворянин, Гринев враждебен народу"(21).

Вопрос о единстве русского мира при таком подходе не может быть не только осмыслен, но и корректно поставлен. Интересна особенность точки зрения исследователя: он видит различия (ср.: "каждый из двух изображаемых Пушкиным миров имеет свой бытовой уклад, овеянный своеобразной, лишь ему присущей поэзией, свой уклад мысли, свои эстетические идеалы"(22)), называет эти различия мирами, чрезвычайно скрупулезно разбирает то, что отличает эти "миры", находит в них "взаимоисключающие концепции", иначе говоря, акцентирует антагонистичность этих "миров", но его совершенно не занимает мысль о том общем знаменателе, на фоне которого и можно говорить о различиях. Там же, где требуется подняться от описания различий к чему-то объединяющему Гринева, Екатерину II и Пугачева, исследователь тут же отказывается от склонности к дифференцированию и говорит уже о "человечности" как таковой.

Ю.М.Лотмана почему-то совершенно не занимает вопрос о единой национальной культуре, конечно, с ее вариантами, разновидностями, особенностями, в которой – несмотря на "крайнюю жестокость обеих враждующих сторон"(23) – оказывается возможной эта "человечность": для него аксиоматичным является представление о социально "разорванном" обществе. Может даже показаться при чтении работы исследователя, что человечность совершенно внеположна данной культуре и тому государству, которое Лотман определяет как "дворянское", поскольку, например, законы этого государства он склонен трактовать как "бесчеловечные по сути"(24). Впрочем, легко понять почему: один из накрепко усвоенных в отечественном литературоведении догматов марксизма – как раз учение об отсутствии единой национальной культуры – позволял сначала теоретически, а затем и практически взломать это провозглашаемое несуществующим единство. Поэтому особенности разных ярусов культуры всячески акцентировались: как видим, в данном случае они обрели даже статус различных – к тому же антагонистичных – "миров".

При анализе необходимо всегда помнить, "что "Капитанская дочка" представляет собой особый текст. Это, прежде всего, записки Петра Андреевича Гринева. Следует также иметь в виду, что эта рукопись, доставленная Издателю, создана Гриневым – очевидцем пугачевского бунта – уже во время "кроткого царствования императора Александра"(25), то есть никак не раньше 1801 года. Поэтому все известные сентенции – о русском бунте или об улучшении нравов принадлежат, безусловно, именно Петру Андреевичу Гриневу и не имеют авторского статуса.

Продолжим наблюдения над рукописью Петра Андреевича Гринева. Исследователи этого текста обычно совершенно не обращают внимания на тот пушкинский контекст, то окружение, в которое волей Пушкина помещается эта рукопись. Это 4 книжка "Современника" за 1836 год. Если мы проанализируем этот журнальный контекст, то придем к любопытным выводам. Записки Гринева, переданные Издателю, соседствуют с другими записками: Дневником Дениса Давыдова за 1813 год и очерком "Вечер в Царском Селе". Причем само расположение записок Гринева между батальным дневником и идиллическим очерком семантически не нейтрально. Можно усмотреть здесь некоторую аналогию с сюжетной динамикой повести, которая, собственно, завершается встречей Маши Мироновой и Императрицы, как известно, как раз в Царском Селе. В Оглавлении раздела "Проза", имеющего сплошную нумерацию, "Капитанская дочка" помещена под цифрой "2" между денисовским дневником "Занятие Дрездена. 1813 года 10 марта" и "Вечером в Царском Селе".

В этом же томе "Современника" помещена II часть знаменитых тютчевских "Стихотворений, присланных из Германии" (ср. слова Издателя: "Рукопись... доставлена нам"). Таким образом, будучи помещена во вполне реальный контекст литературного журнала, рукопись Гринева обретает некоторые особые качества, которые повышают ее статус как бы реальной рукописи реального автора, имя которого было изменено. Нигде не указано, что эта повесть А.С.Пушкина. Более того, последний счел необходимым дистанцироваться от авторства "Капитанской дочки", снабдив текст послесловием Издателя (напомним полное название "Современника": "литературный журнал, издаваемый Александром Пушкиным")(26). Если по отношению к "Повестям Белкина" существует целая научная традиция подчеркнутого внимания к "авторству" Белкина, то по отношению к рассматриваемому нами тексту о такой традиции говорить не приходиться.

Вместе с тем структура "Капитанской дочки" двухчастна. Наряду с рукописью Гринева неотъемлемой частью текста является также и послесловие Издателя, датированное 19 октября 1836 года. По-видимому, датировка не является случайной: известно чем для пушкинского круга и для русской культуры является 19 октября. Это своего рода сакральная дата: только Пушкин посвятил лицейской годовщине пять стихотворений. В то же время сам жанр подобных стихотворных текстов предполагает актуализацию дистанции между временем написания стихотворения "к дате" и времени совершения того или иного события. Точки зрения участника события и автора текста, осмысливающего это событие, никогда не совпадают. В результате создается плодотворная объемность изображения, включающая в себя и точку зрения непосредственного участника события и точку зрения осмысливающего это событие наблюдателя. Обычно полагают, что именно рассказчик – Петр Андреевич Гринев – и вбирает в себя две эти функции.