Смекни!
smekni.com

Русское народное сознание в литературе ("Капитанская дочка") (стр. 5 из 7)

Напротив, если исследователь найдет в себе "широту понимания" (А. П. Скафтымов) и примет ту иерархию закона и благодати, которую диктует сама поэтика пушкинской повести, то ответ Маши Мироновой окажется не "неожиданным", а единственно для нее возможным. Буквальное совпадение словесных формул пожелания счастья Маше Мироновой со стороны отца — в благословении ("дай Бог вам любовь да совет") — и его противника и победителя Пугачева ("дай вам Бог любовь да совет") — также совершенно закономерно и не должно удивлять. Православная установка помогает понять — почему государыня чувствует себя "в долгу перед дочерью капитана Миронова" и обласкивает "бедную сироту" (с последовательно "законнических" позиций совершенно неясно — о каком долге может идти речь).

Не должно удивлять и то, что проблема благословения является центральной проблемой поэтики "Капитанской дочки". Для эгоцентричного секуляризованного сознания не требуется никакого благословения. Поэтому и этот пласт художественного содержания пушкинской повести может быть интерпретирован как одно из проявлений соборного начала. Приведем несколько характерных примеров, свидетельствующих о значимости данного мотива в художественном мире произведения: "Родители мои благословили меня. Батюшка сказал мне: "Прощай Петр. Служи верно, кому присягнешь, <...> и помни пословицу: береги платье снову, а честь смолоду"".

Авторитетность напутственного отцовского слова подкрепляется в данном случае не только отсылкой к народной мудрости, зафиксированной пословицей, но и тем, что авторской волей повторяется — в расширенном варианте — известный эпиграф к повести. Соседство христианского благословения и фольклорного текста чрезвычайно знаменательно: оно выражает глубинную укорененность жизни героев одновременно как в стихии народного (простонародного) космоса, так и в христианском этическом континууме, проявляющемся на уровне бытового поведения. В эпизоде сна Гринева, в котором тот видит "нечто пророческое", центральное место занимает, как известно, именно благословение(34). Матушка, обращаясь к "Андрею Петровичу" (в этом эпизоде сна — до того, как герой "устремил глаза <...> на больного" — метаморфоза с "отцом" еще не стала фактом сознания героя и читателя), говорит: "Петруша приехал; он воротился, узнав о твоей болезни; благослови его". Уже после трансформации "больного" в мужика "с черной бородою" и вопроса Гринева — "с какой стати мне просить благословения у мужика?", матушка произносит: "Все равно, Петруша <...> это твой посаженый отец; поцелуй у него ручку, и пусть он тебя благословит..." Наконец, сам "страшный мужик" "ласково меня (Петра Гринева. – И. Е.) кликал, говоря: "Не бойсь, подойди под мое благословение..." Трагическая коллизия, которую пытается разрешить герой ("ужас и недоумение овладели мною"), таким образом, имеет в своей основе как раз проблему благословения.

Петр Гринев, как помнит читатель, "решился <...> писать к батюшке <...> прося родительского благословения" взять в жены Машу Миронову, и получив отказ ("моего благословения <...> дать я тебе не намерен"), заявляет "я готов на все". В этом месте повести возникает романтический вариант "возможного сюжета" (С.Г. Бочаров), для которого взаимная любовь героев является вполне достаточным условием венчания — без благословения. Однако пушкинская героиня отвергает эту возможность: "Бог лучше нашего знает, что нам надобно"; "Покоримся воле Божией"; "Нет... Я не выйду за тебя без благословения твоих родителей. Без их благословения не будет нам счастия"; "Она чувствовала, что судьба ее соединена была с моею. Но она повторила, что не иначе будет моею женой, как с согласия моих родителей. Я ей не противуречил".

Накануне мученической смерти Василиса Егоровна, обращаясь к мужу, говорит: "...в животе и смерти Бог волен: благослови Машу": "Маша <...> подошла к Ивану Кузьмичу, стала на колени и поклонилась ему в землю. Старый комендант перекрестил ее трижды; потом поднял и, поцеловав, сказал ей изменившимся голосом: "Ну, Маша, будь счастлива. Молись Богу: он тебя не оставит"".

Благословение в данном случае соседствует с наказом "молись Богу". Обратимся поэтому к эпизодам повести, связанным с молитвой. Оказывается, что молитва, как и благословение, возникает в тексте повести в самых кульминационных, решающих, пороговых ситуациях.

Гринев перед решающим приступом крепости, прощаясь с Машей, говорит: "Что бы со мной ни было, верь, что последняя моя мысль и последняя молитва будет о тебе!" Он же, ожидая "очереди" на виселицу, сдерживает свое слово: "Мне накинули на шею петлю. Я стал читать про себя молитву, принося Богу искреннее раскаяние во всех моих прегрешениях и моля Его о спасении всех близких моему сердцу. Меня притащили под виселицу".

В ожидании расправы после вылазки в Белогорскую крепость Савельич "крестился, читая про себя молитву". Он же говорит Пугачеву: "Век за тебя буду Бога молить". Казалось бы, эти слова — обычная хитрость Савельича, а потому относиться к ним всерьез решительно невозможно. Однако и Петр Гринев более чем серьезно говорит Пугачеву, погубившему незадолго до этого отца и мать его невесты: "где бы ты ни был и что бы с тобой ни случилось, каждый день будем Бога молить о спасении грешной твоей души". При этом "казалось, суровая душа Пугачева была тронута".

Будучи под арестом и ожидая суда, Гринев "не терял присутствия ни бодрости, ни надежды. Я прибегнул к утешению всех скорбящих и, впервые вкусив сладость молитвы, излиянной из чистого, но растерзанного сердца, спокойно заснул, не заботясь о том, что со мной будет".

Наконец, упомянем еще об одном эпизоде, где автором показана действенность молитвы. "Матушка <...> молила Бога о благополучном конце замышленного дела" (милости государыни, за которой отправляется Маша Миронова). И действительно, государыня завершает дело: "дело ваше кончено". В русской художественной литературе это далеко не единственный случай непосредственного и прямого "осуществления молитвы", свидетельствующий о глубинных токах православной духовной традиции.

Для художественного мира пушкинской повести чрезвычайно характерна — как своего рода "молекула" этого мира — фраза из первой главы повести: "Матушка отыскала мой паспорт, хранившийся в ее шкатулке вместе с сорочкой, в которой меня крестили, и вручила батюшке дрожащею рукою". Как можно заметить, в теснейшем единстве человеческого бытия автором сближаются (лучше сказать, сплавляются) и "одомашниваются" атрибуты как будто бы совершенно различных сфер жизни. В пределах единого предложения сопрягаются домашняя утварь (шкатулка); семья (батюшка и матушка); вещь, указывающая на приобщение повзрослевшего уже Петра Гринева к вечному идиллическому единству жизни поколений (сорочка); государственный документ (паспорт).

Естественное соседство (вместе) паспорта и сорочки в шкатулке хранительницы домашнего очага происходит под знаком креста ("меня крестили").

Конечно, Белогорская крепость является, по сути дела, домом — со всеми свойственными этому идиллическому топосу атрибутами. Уже в эпиграфе к третьей главе налицо идиллическое уподобление "фортеции" дому, где "хлеб едим и воду пьем". Не случайно первая же фраза первого встретившегося Гриневу обитателя "фортеции" — "Войди батюшка <...> наши дома". Показательна и свойственная этому топосу "домашняя" иерархия ценностей: "Скажи барину: гости-де ждут, щи простынут <...> ученье не уйдет". Ритм повседневной жизни диктуют здесь "щи" и "гости" (причем Гринев "был <...> принят как родной"), но не "ученье". Василиса Егоровна "на дела службы смотрела, как на свои хозяйские, и управляла крепостию так точно, как и своим домком".

Одновременно крепость характеризуется как "богоспасаемая", несмотря на последующее взятие мятежным Пугачевым. Находясь в пределах материалистической аксиологии, это выражение можно истолковать лишь как видимое противоречие и вызывающую неточность, объяснимую, пожалуй, только с позиции резкой иронической дистанции автора от рассказчика, причем — в этом случае — имеющей этическую природу, что совершенно нехарактерно для данного художественного целого. На наш же взгляд, суждение о покоренной Пугачевым, но тем не менее богоспасаемой крепости можно адекватно понять только изнутри православной ментальности: речь идет не о возможной военной удаче (или неудаче) в однократном конкретном сражении, а о спасении души перед Богом, но связано это спасение с честью и воинским долгом. Рассказчик не случайно отзывается о казненных как о "великодушных моих товарищах". Так, комендант крепости, успев благословить дочь, претерпевает мученическую физическую гибель, но спасает честь и душу.

Характерно, что отношение к дуэли зависит от того, принадлежит ли персонаж православному этическому полю крепости–дома, либо же находится в оппозиции к нему. С "законнических" позиций Швабрина, дуэль — это "сатисфакция". В устах же Ивана Игнатьича соединяется христианское неприятие "смертоубийства" ("доброе ли дело заколоть своего ближнего") и неприятие служебно–бытовое ("в фортеции умышляется злодействие, противное казенному интересу"). Таким образом христианское отношение к акту дуэли, отношение "по долгу службы" и отношение бытовое ("Он вас выбранил, а вы его выругайте") не только не противоречат друг другу, но для персонажа — хранителя идиллических устоев патриархального обычая — объединяются в однозначно негативном отталкивании от чуждого этому миру "душегубства".