Важные социально-психологические, ментальные черты обнаруживаются в этой связи и во внутреннем складе самого лирического героя. Так, авторская эмоциональность "Московского муравья" (1960) может быть охарактеризована как "благодарное приятие мира и сердечное сокрушение" . В сказовой манере в стихотворении создается сага о городе, где непарадная, несмотря на "высший чин", Москва, созвучная душевному миру воспринимающего "я", увидена в бесконечной временной перспективе:
Не тридцать лет, а триста лет иду, представьте вы,
по этим древним площадям, по голубым торцам...
Лирический герой, находящий в городе своеобразное отражение собственной личности ("он такой похожий на меня"), радостно чувствует себя "муравьем", растворяющимся в родственной по духу стихии, а неожиданное появление в конце стихотворения нового персонажа ("Что там за девочка несет в руке кусочек дня?") открывает бесконечные горизонты познания мира обитателей города, знаменует принципиальную разомкнутость системы персонажей. В стихотворении "Весна на Пресне" (1959) портрет Москвы складывается из штриховых зарисовок образов простых горожан ("смеющийся шофер", "хохочущая гражданка"), поэтически преображенных мелочей частной жизни, картины долгого московского чаепития: "А москвичи садились к чаю, // сердца апрелю отворив...".
Как и в произведениях многих других поэтов-бардов, где "обретали голос люди, прежде его не имевшие" , персонажный мир сопряжен в городской лирике Окуджавы с вниманием поэта к внешне неприметным устроителям городской жизни, их нелегким индивидуальным судьбам. Так, например, в "Песенке о белых дворниках" (1964) драматичная участь персонажей, "в трех войнах израненных", проецируется на жизнь соотечественников в целом, где "годы потерь перемешаны с доброю музыкою". Образы дворников окрашены в романтические тона, что выражается в цветовой палитре: невзирая на "муку мусорную", подчеркнута ослепительная белизна их бород, спин, фартуков, а мерное взмахивание метлами обретает символические черты, ассоциируясь с ритмами жизни как города, так и отдельной личности, жаждущей воцарения "рая" в душе:
Нам тоже, как дворникам,
очень не сладко стареть.
Мы метлами пестрыми взмахиваем,
годы стряхиваем,
да только всего, что накоплено,
нам не стереть.
С вживанием в судьбы горожан связана и актуализация "ролевого" начала в лирике Окуджавы. В стихотворении "Вывески" (1964) "трогательный вид" Тбилиси, одушевленных городских вывесок в "платьицах из разноцветной жести", ведущих скорбную летопись военного времени, — дан глазами безвестного солдата, возможно навсегда покидающего родной город своей первой любви. А "Песенка о московских ополченцах", написанная от лица самих фронтовиков, сочетает "я" солдата и обобщенное "мы", которые слиты в едином обращении к "душе" города — Арбату — как мощной опоре в любви и памяти:
Гляжу на двор арбатский, надежды не тая,
вся жизнь моя встает перед глазами.
Прощай, Москва, душа твоя
всегда, всегда пребудет с нами!
Собирательный образ города нередко насыщен у Окуджавы философскими интуициями и, представая на грани обыденности и поэтической легенды, становится воплощением высших, хранящие человека сил ("Город", 1960, "Тбилиси", 1965, "Париж для того, чтоб ходить по нему...", 1990 и др.). Так, например, с образом города, который в одноименном стихотворении 1960 г. являет добрые, животворящие токи бытия, устойчивое ядро души, связан разноплановый ассоциативный ряд. Город прочувствован героем и как качавшая его колыбель, и как близкая женщина ("он, как женщина, // входящая по ночам // в комнату, где я одинок"), и как фон фронтовых воспоминаний. Сходные образные параллели возникают и в стихотворении "Мой город засыпает..." (1967), где город выведен в обличии таинственного, многоликого существа, сосредоточившего в себе различные стихии жизни в их меняющихся отношениях с лирическим "я": "Я был его ребенком, я нянькой был его, // Я был его рабочим, его солдатом был...". В стихотворении же "Город" конкретное изображение связанной с городом индивидуальной судьбы прирастает, благодаря элементам сказочно-фантастической условности, расширительными смыслами, что отражает одну из универсалий образного мышления Окуджавы:
И как голубая вода реки,
озаренная цепью огней,
над которой задумчивые рыбаки
упускают с руки
золотых своих окуней...
У Окуджавы иногда чудесное, легендарное полностью окрашивает собой сохраняемый в памяти облик города — как, например, в построенной на гриновских романтических ассоциациях стихотворной мининовелле "Январь в Одессе" (1967). В стихотворении "Тбилиси" грузинская столица одушевляется в образе мифопоэтического азиата, что неторопливо живет своей размеренной жизнью и выступает то в роли маэстро, который виртуозно управляет многострунным городским оркестром, то в качестве задумчивого игрока в нарды, то в виде зоркого пастуха, заботящегося, "чтоб здания, что разбрелись, как овцы, согнать скорее к стаду своему". Образ города рисуется как бы в стилистике древнего предания, и вместе с тем зрительная и звуковая пластика "хитросплетений улиц", "оркестров чайных ложек" укрепляет лирического героя в ощущении непосредственного, эмоционального с ним родства с ним:
О, может быть, и сам я стану вновь
сентиментален,
как его рассветы,
и откровенен,
как его любовь.
В поздней поэзии Окуджавы портреты городов все чаще наполнены драматичными раздумьями о прожитом, судьбе. В стихотворении "Париж для того, чтоб ходить по нему..." биографические воспоминания о друге "Вике Некрасове" слились с навеянным аурой французской столицы поэтичнейшим ощущением праздника бытия, в восхищенном удивлении перед которым душе ниспослан кратковременный дар "грозящему бездной концу своему не верить и жить не бояться". В контексте судьбы Окуджавы последние строки оказались едва ли не пророческими: ведь именно в Париже летом 1997-го и настигнет поэта "грозящая бездна". В сходной психологической гамме создается у Окуджавы и образ весеннего Вроцлава ("Вроцлав. Лиловые сумерки", 1991), обогащенный также историческими раздумьями о близких и драматично перекрещивающихся исторических путях России и Польши.
Среди поздних городских портретов обращает на себя внимание своеобразная поэтическая "дилогия" 1993 г. о городах Святой Земли ("Тель-Авивские харчевни...", "Романс"). Если в первом стихотворении скорбь о трагической современности благословенного места, "где от ложки до бомбежки расстояния близки", выводит лирического героя на не менее тревожные размышления об иной "Земле Святой" — России ("ее, неутоленной, // нет страшней и слаще нет..."), то "Романс", воссоздающий образ Иерусалима, в большей степени наполнен философской саморефлексией. В неповторимой атмосфере Священного города, в котором даже "небо близко", за внешними картинами проступает напряженное духовное осмысление лирическим "я" всего прожитого в предощущении "главного часа" на пороге вечности:
И когда ударит главный час
и начнется наших душ поверка,
лишь бы только ни в одном из нас
прожитое нами не померкло.
Потому и сыплет первый снег.
В Иерусалиме небо близко.
Может быть, и короток наш век,
Но его не вычеркнуть из списка.
Как становится очевидным, разноплановые по своей жанровой природе — от лирических мининовелл, драматических сценок, кратких очерковых зарисовок отдельных эпизодов, деталей городской жизни до масштабных исторических ретроспекций – поэтические портреты городов, составляющие содержательную и жанрово-стилевую общность, раскрывают свойства художественного мышления поэта-певца, комплекс заветных тем, образов песенной лирики Окуджавы, грани соприкосновения его лирического героя с мирозданием и заключают потенциал широких мифопоэтических обобщений.