Пожалуй, никто из русских писателей XX века не рос в такой роскоши, в таком комфорте и с таким ощущением значительности своей семьи, с ощущением своей несомненной принадлежности к элите. Отец будущего писателя В. В. Набоков — крупный чиновник и государственный деятель (венец его карьеры — министерская должность управляющего делами Временного правительства России в марте — апреле 1917 года), человек богатый и культурный, англоман. Владимир-младший сначала выучился по-английски, а уж потом по-русски. У Набоковых собственный, розового гранита трехэтажный особняк в самом центре Петербурга, на Большой Морской, имение на реке Оре-деж в шестидесяти верстах от столицы. У семьи два автомобиля: по тем временам случай редчайший; в одном из лимузинов мальчика ежедневно возят в Тенишевское училище — самое дорогостоящее. Но не самое элитарное; здесь, в отличие от лицея, не было сословных преград.
О своем золотом детстве, о блестящем отце, о счастливых днях в предреволюционном Петербурге и на даче Набоков писал много и с большой любовью.
Перепад к последующей эмигрантской жизни оказался очень резким. В отличие от основной массы русских беженцев Набоков хорошо знал язык, имел престижное западное образование. Но кембриджский диплом ничего не давал в смысле жизненного устройства. Да и сам Набоков уже не хотел для себя никакой другой карьеры, кроме писательской. Приходилось перебиваться случайными заработками, не литературными, разумеется, а скорее относящимися к “сфере обслуживания”, если так можно назвать наемного партнера для богатых и неумелых теннисистов. Набоков не голодал, но, как свидетельствует мемуарист, “аккуратно подстригал бахрому на брюках”. В любом случае это унизительно, а для недавнего юного сноба из Тенишевского училища — втройне.
Набоков был очень самолюбив и никогда не “плакался в жилетку”. О второсортности русских эмигрантов в западной жизни он писал с легкой иронией, но да не обманет она чуткого чита* теля: “Оглядываясь на эти годы вольного зарубежья, я вижу себя и тысячи других русских людей ведущими несколько странную, но не лишенную приятности жизнь в вещественной нищете и духовной неге, среди не играющих ровно никакой роли призрачных иностранцев, в чьих городах нам, изгнанникам, доводилось физически существовать. Туземцы эти были как прозрачные, плоские фигуры из целлофана, и хотя мы пользовались их постройками, изобретениями, огородами, виноградниками, местами увеселения и т. д., между ними и нами не было и подобия тех человеческих отношений, которые у большинства эмигрантов были между собой”.
Известно, что русские вызывали усмешки западноевропейцев и некоторыми особенностями своего быта и поведения, манерой носить брюки и бесконечными спорами о смысле жизни. Для Набокова, англизированного с пеленок, джентльмена, кембриджского питомца, была невыносима мысль, что в глазах Европы и он — он! — относится к толпе возбужденных и расхристанных личностей с распахнутой душой, а часто и с не застегнутой ширинкой...
Набоков как бы сознательно все дальше и дальше отходил от гуманизма, столь свойственного русской литературе, отдавая холодной эстетике, формотворчеству, доходящему до трюкачества, явное предпочтение перед этикой. Это не прошло незамеченным даже в узком кругу людей, любивших его. Эмигрантская писательница Зинаида Шаховская пишет, что уже тогда ее кое-что тревожило в его творчестве, при том что она чувствовала и предчувствовала, какое место займет Набоков в мировой литературе. Ее беспокоили “все нарастающая надменность по отношению к читателю, но главное — его намечающаяся бездуховность”. Подобных оценок было много. Талантливым пустоплясом назвал Набокова в те годы Куприн. А Бунин сказал о нем: “Чудовище! Но какой писатель!” Его однокашник Олег Волков дал Набокову (уже после его кончины) такую оценку: “Я не отнимаю у него ни таланта (он бесспорен), ни мастерства чисто литературного. Набоков — виртуоз русского языка, его эпитеты удивительно точны. Но прочтите от начала до конца любую его вещь — и почувствуете абсолютную сухость этого человека. У него нет сочувствия ни к кому”.
Перечисленные недостатки (а если глядеть с другой стороны — достоинства) сделали Набокова одним из столпов (или отцов) модернизма; рядом с ним Джойс, Кафка, Пруст. Слава Набокова всемирна. Модернизм для него явился единственным выходом из его странного и страшного положения: сама собой разумеющаяся невозможность жить на Родине, комплекс “сына того самого Набокова”, отрезавший его от большинства эмиграции, чуждость для русских из-за “европеизма”, чуждость для европейцев из-за “русскости”.
Неудивительно, что при такой беспочвенности и “бессредно-сти”, при существовании среди “призрачных туземцев” для Набокова твердой реальностью стало само слово, сам язык. Он сам создал себе среду обитания и приспособил ее для жизни — совсем как Робинзон, только не на пустынном острове, а в человеческом муравейнике, обитателей которого он силой своего воображения превратил в призраки. И уж коли он мог назвать реальных немцев и французов “призрачными нациями”, то в своих книгах, в мирах, созданных единственно воображением, он мог творить любые чудеса. В реальной жизни ему не на что было опереться, его отталкивали — ищи пятый угол. И он поселился в этом пятом углу.
Оттуда он смеялся над своими обидчиками, дразнил их, мистифицировал, дурил, разыгрывал: всего этого полно в его книгах.
При всем глубоком уважении к Олегу Волкову нельзя согласиться, что в любой вещи Набокова чувствуется сухость автора и равнодушие к людям. Не чувствуется этого в таких вещах, как “Машенька”, “Дар”, “Другие берега”, “Пнин”, “Истинная жизнь Себастьяна Найта”, и, конечно, в “Подвиге” — романе о нестерпимой муке ностальгии.
“Я всегда думал, что одно из самых чистых чувств — это чувство изгнанника, оплакивающего землю, где родился. Я желал бы показать, как изо всех сил напрягает он память в беско нечных усилиях сохранить живыми и яркими картины былого: холмы, что запомнились голубыми, и благословенные дороги, и зайцев на пашне, и живую изгородь, в которую вплелась неофициальная роза, и колокольню вдали, и колокольчики под ногами...” О нет, это говорит не застегнутый на все пуговицы Набоков, это говорит герой романа “Истинная жизнь Себастьяна Найта”. Набоков написал этот роман в 1938 году, еще в Париже, на английском языке, там он и был издан в 1941 году.
Особый пример набоковского насмешничанья над публикой — это знаменитая “Лолита”, написанная в 1955 году. “Лолита” насмешничает над всей пошлостью американского общества потребления и над неисчислимыми бульварными романами Америки. Нет сомнений в том, что ее никак нельзя отнести к пошлым романчикам.
Эта книга решила материальные проблемы Набокова, и он немедленно бросил службу и уехал в Швейцарию, где в пансионе провел остаток жизни.
Набоков был и поэтом. Он ведь и начинал как поэт — еще в России. В 1923 году в Берлине он издал два сборника стихов, которые потом скупал и уничтожал. Следующий сборник он выпустил лишь в 1959, но именно в этом промежутке и были созданы основные набоковские стихи. Они печатались “вроссыпь” во многих журналах и газетах русского зарубежья, значительная часть осталась неопубликованной. Однако все, что автор считал нужным отдать читателю, он отдал; много черновиков и неудачных, по его мнению, вариантов уничтожил.
Набокова-поэта следует оценивать поэтическими мерками. Эмигрант Глеб Струве (поэт) попрекал раннего Набокова сусальным патриотизмом его стихов, сентиментальной тоской по Родине и березкам. Двадцатилетний беженец попадает в Париж, наполненный культурными ценностями, в тепло и комфорт, в полную безопасность наконец,— и о чем же он пишет?
... Тень за тенью бежит —
не догонит вдоль по стенке...
Лежи, не ворчи. Стонет ветер?
И пусть себе стонет...
Иль тебе не тепло на печи?
Ночь лихая... Тоска избяная...
Что ж не спится? Иль ветра боюсь?
Это — Русь, а не вьюга степная!
Это корчится черная Русь!
Ах, как воет, как бьется — кликуша!
Коли можешь — пойди и спаси!
А тебе-то что? Полно, не слушай...
Обойдемся и так, без Руси!..
Зинаида Шаховская считала, что в этом стихотворении “юноша предчувствует старого американского Набокова и, слыша, как “корчится черная Русь от боли, любви, от отчаянья от нее отрекается”. Но здесь есть все — любовь, боль, отчаяние; отречения — нет. Не кто иной, как “американский Набоков”, написал в 1942 году, в разгар войны:
Далеко до лугов, где ребенком я плакал,
упустив Аполлона,
и дальше еще до еловой аллеи с полосками мрака,
меж которыми полдень сквозил горячо.
Но воздушный мостом мое слово изогнуто через мир,
и чредой спицевидных теней без конца по нему прохожу
я инкогнито в полыхающий сумрак Отчизны моей.
Здесь в одной строфе блистательно решена задача (литературная, разумеется) возвращения в Россию...
Немало написано о том, что Набоков — гражданин мира, что неважно, где жить, важно талантливо писать, а “вздыхать о березках” вовсе не обязательно. Но думается, что на весах истины всегда перевесит поэтическая строка. Поэзия от века изначально искренна,неподдельна, правдива.