Смекни!
smekni.com

Античная литература в творчестве Пушкина (стр. 2 из 3)

Характер освоения П. античного наследия своеобразен. Он помнил множество фактов, обстоятельств и деталей жизни, истории и литературы античного Рима, вроде того, что Вергилий болел чахоткой («Давыдову» («Нельзя, мой толстый Аристип...») (1824), ст. 9–10) и «разводил сад на берегу моря, недалеко от города» (письмо Л. С. Пушкину от 24 сент. 1824 — Акад. XIII, 19), а сочинения Аврелия Виктора одно время приписывались Корнелию Непоту («Мы проводили вечер на даче...», варианты автографов — Акад. VIII, 990); он проницательно, глубже некоторых профессиональных историков понимал реальный смысл некоторых явлений истории Рима, увидев, например, в Бруте не только революционера, но и консерватора, мстившего Цезарю за разрушение «коренных постановлений отечества» («О народном воспитании» — Акад. XI, 46); он, действительно, «читал и перечитывал» не только Вергилия («Бова», 1814, ст. 6–7), но также и других авторов. Однако такое знание не было образованностью в современном нам смысле слова, критерии научности и академической выверенности суждений к нему мало приложимы, как то явствует из нередких в отзывах П. об античности и древнем Риме неточностей и ошибок. Они касаются языка, например: в «Замечаниях на “Анналы” Тацита» remisitCaesar переведено «Цезарь позволил» (правильно: отклонил); там же viciMarsorum переведено «Марсорские селения», тогда как речь идет о селениях германского племени марсов, а слог – or есть лишь элемент падежной формы; написание «Калигулла» («Вольность», 1817, ст. 75) указывает на нечеткое представление о латинской суффиксации; и т. д. Есть неточности в хронологии: Лукан жил не «гораздо позже» Квинтилиана, как говорится в «<Возражении на статью А. Бестужева “Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начала 1825 годов”>» (Акад. XI, 25), а был старшим его современником; «без гнева и пристрастия» — знаменитое изречение Тацита, а не слова жившего веком раньше Вергилия, как значится в подписи под эпиграфом к черновому автографу «Отрывка из литературных летописей» (1829) (Акад. XI, 347); в письме А. А. Бестужеву от конца мая – начала июня 1825 (Акад. XIII, 177), насколько можно понять, искажена относительная хронология «золотого» и «серебряного» веков римской литературы. При поразительном знании П. деталей римской жизни имеются нарушения исторической достоверности и в этой области: в стихотворении «Лицинию» (ст. 1–4) «Ветулий молодой» летит в Риме сквозь толпу «на быстрой колеснице» — ситуация невозможная, т. к. пользование конными упряжками вне сакральных церемоний было в Риме категорически запрещено; и др.

Дело не в «несовершенстве» пушкинского знания античности, а в том, что то было знание принципиально иного типа, нежели научно-академическое. Если ученый-историк рассматривает свой материал объективно, отвлекаясь от личных пристрастий, и цель его работы — не самовыражение, а установление истины, то П. знал историю как содержание собственной духовной биографии, через отношение к ней выражал себя и менял это свое отношение под влиянием эволюции собственных взглядов. Наследие античности воспринималось им как часть такой переживаемой истории, оно было дано ему в виде галереи событий и лиц, в которых внешние, объективные, фактические характеристики неотделимы от переживания их поэтом и неотделимы от времени, как своего, так и того, сквозь которое П. их воспринял, живут как самоценные его детали, anecdotes. Поэтому один из главных героев П., Онегин, «хранил в памяти» всю мировую историю как «дней минувших анекдоты» (гл. I, 6. 12–14); поэтому такую большую роль в восприятии П. античности играли французские переводы XVIII в. и двуязычные, греко- или латино-французские, издания древних авторов, по которым П. чаще всего знакомился с их сочинениями — они были для него частью французской литературы эпохи Просвещения, на которой он вырос; поэтому познания П. в области античности были неотделимы от его жизненного опыта, носили экзистенциальный характер и строились не столько на рациональном знании, сколько на особом, присущем ему «чувстве древности», по точному выражению академика М. П. Алексеева.

Пушкинское «чувство древности» проявляется в нескольких формах. Во-первых, антично-римская «информация» живет у поэта где-то на грани ясной памяти и смутного припоминания, уходя в образно-эмоциональные глубины подсознания. Так, среди «Отрывков из Путешествия Онегина» есть и такой: «Онегин посещает потом Тавриду: Воображенью край священный: С Атридом спорил там Пилад, Там закололся Митридат, Там пел Мицкевич вдохновенный...» (Акад. VI, 199). П. помнит сообщения древних историков (или их французских перелагателей) о том, что Митридат сначала пытался отравиться, и потому в черновиках начинает со строки «Там отравился Митридат» (Акад. VI, 487). Но припоминает он и то, что с темой смерти Митридата от яда связаны какие-то сложности: в хрестоматиях и сборниках исторических анекдотов (в частности, в сочинении позднего римского автора Юстина (Justinus), которое в XVIII в. издавалось обычно под заглавием «Всемирная история» и пользовалось широкой популярностью) неоднократно встречались рассказы про то, как Митридат закалял свой организм, принимая в растущих дозах различные яды и как поэтому в решающий момент яд не подействовал. П. исправляет первоначальную строку на «Там умер гордый Митридат» (там же). Однако этот слишком общий, не-зрительный вариант его тоже не удовлетворяет, и в памяти, по-видимому, всплывает (вероятнее всего, из примечаний к тому же весьма живописному рассказу Юстина в кн. 37, гл. 1) картина, как Митридат нанес себе удар мечом, долго не умирал, и наконец расстался с жизнью; лишь тогда возникает окончательное: «Там закололся Митридат». Подобных мест у П. много.

Другая форма проявления «чувства древности» — способность П. проникать в глубину античной эпохи, ситуации или героя через некоторые детали, сами по себе ошибочные либо несущественные, но способные пробуждать совершенно точную образно-историческую интуицию. Так, в черновом наброске к гл. VI «Евгения Онегина» (Акад. VI, 411) читаем: «И Кесарь слезы проливал <Вариант: И Кассий слезы проливал> — [Когда он] друга [смерть узнал] <Вариант: Когда он Брута смерть узнал> И сам был ранен очень больно <Варианты: а. Так и в пылу народной брани б. Так и среди народной брани> (Не помню где, не помню как)». Кассий не мог скорбеть о смерти Брута, т. к. покончил с собой раньше него; он не был ранен ни вообще, ни тем более «очень больно», т. к. отпущенник убил его сразу; о слезах Кассия не упоминает, кажется, ни один источник. Словами «не помню где, не помню как» П. выразил действительную неопределенность своих знаний; но душевное состояние многих римлян в эпоху гражданских войн: их слезливость, чувствительность, находившаяся одновременно и в смеси, и в контрасте со старинной римской суровостью и обозначавшаяся словом «humanitas», постоянная нервная взвинченность, легкость самоубийства — воспринято им как бы изнутри и безошибочно.

Особенно ясно сказывается «чувство древности» П. в его переводах из античных авторов. Так, в наброске перевода оды Горация I, 1 («Царей потомок, Меценат...», 1833) в строках (5–6) «И заповеданной ограды Касаясь жгучим колесом» слово «ограда» может означать только длинную низкую каменную стенку, шедшую по продольной оси римской арены, а вносящий сакральный оттенок эпитет «заповеданная» имеет единственное, кажется, объяснение в том, что под оконечностями этой стенки находились маленькие подземные святилища бога Конса, покровителя урожаев и конских ристаний. Обе детали в подлиннике отсутствуют, переводит П. явно с опорой на французский текст, но из неустановимого источника в сознании поэта возникает отчетливая картина римского цирка, столь верная, что, накладываясь на предельно сжатое описание Горация, она дополняет, расцвечивает и даже уточняет его. Иногда «чувство древности» обостряется до такой степени, впечатления античности укоренены в творческом подсознании П. настолько, а реалии античного мира сливаются с его переживанием истории и культуры столь тесно, что проявляются в формах, не находящих себе однозначного рационально-логического объяснения. Мы не можем сказать, например, как П., практически не зная греческого языка и переводя эпитафию Гедила («Славная флейта, Феон, здесь лежит...», 1832) с французского прозаического переложения, тем не менее точно восстанавливает метрическую структуру греческого подлинника; где проходит граница между чисто лирическим самовыражением П. и воссозданием мыслей и образов Горация в стихотворении «Из Пиндемонти»; чем объясняется почти полное совпадение стиха 9 («Слух обо мне пройдет по всей Руси великой») в стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» со строкой Овидия из «Тристий» (IV, IX, 19: «Nostraperimmensasibuntpreconiagentes»; перевод С. Ошерова: Но средь бескрайних племен разнесутся мои вещеванья), — случайностью или инерцией постоянных подспудно живущих латинских ассоциаций.