Смекни!
smekni.com

Пошлый мир и его трансформация в художественной системе Гоголя (стр. 9 из 15)

Такой же безликой «личностью», близкой к говорящему, предстает поручик Пирогов, благодаря его активности в достижении цели, мы видим пошлость его самого и пошлость, царящую в среде немецких ремесленников Мещанской улицы. Причем пошлость Пирогова понимает читатель, а о пошлости Шиллера говорит ведущий повествование, не замечая, как его описание жизни ремесленника, осуждающее, похоже на описание жизни человека на Невском, но восхваляющее ту же регламентацию.

«Шиллер размерил всю свою жизнь и никакого, ни в коем случае не делал исключения. Он положил вставать в семь часов, обедать в два, быть точным во всем и пьяным каждое воскресенье». (2, 37)

Столкновение двух социумов, по мысли Гоголя, в сознании читателя устанавливает некую градацию. В мире мещан существует понятие личной и семейной чести, представление о личном достоинстве – возмущенный Шиллер с друзьями, которые разделяют его негодование, наказывают Пирогова. В самом способе наказание скрыто отношение одного сообщества, низшего, к другому, высшему, - порка. Но если для простого немца этот поступок – проявление поведения ревнивого и оскорбленного мужа и человека, то вначале говорящий, а затем сам Пирогов воспринимают вполне заслуженное наказание как оскорбление прежде всего чину, сословию

«Ничто не могло сравниться с гневом и негодованием Пирогова. Одна мысль об таком ужасном оскорблении приводила его в бешенство. Сибирь и плети он почитал самым малым наказанием для Шиллера. Он летел домой, чтобы, одевшись, оттуда идти прямо к генералу, описать ему самыми разительными красками буйство немецких ремесленников. Он разом хотел подать и письменную просьбу в главный штаб. Если же главный штаб определит недостаточное наказание, тогда прямо в государственный совет, а не то самому государю». (2, 40)

Но то, что происходит в сознании Пирогова, демонстрирует, что понятие «честь» для него существует только в представлении «честь чина», «честь мундира», тогда как понятие личной чести неизвестно герою – обыденное поведение (вспомним «порядочных» людей на Невском) возвращает его к обычному поведению в привычной, что подчеркивает говорящий, среде:

«… по дороге он зашел в кондитерскую, съел два слоеных пирожка, прочитал кое-что из «Северной пчелы» и вышел уже не в столь гневном положении. Притом довольно приятный прохладный вечер заставил его несколько пройтись по Невскому проспекту; к девяти часам он успокоился и нашел, что в воскресенье нехорошо беспокоить генерала, притом он, без сомнения, куда-нибудь отозван, и потому он отправился на вечер к одному представителю контрольной коллегии, где было очень приятное собрание чиновников и офицеров. Там с удовольствием провел вечер и так отличился в мазурке, что привел в восторг не только дам, но даже кавалеров». (2, 40-41)

Истории-фарсу предшествует история-трагедия Пискарева, что также устанавливает градацию этих миров (чиновничьего, военного и творческого). Но герои вместе оказались на Невском в тот час, когда проспект превращается в место завязывания пошлых интриг. Пирогов в какой-то мере определяет поведение Пискарева, как его учитель, который не просто привел его на прогулку, но и руководит его действиями:

«… - Что же ты не идешь за брюнеткою, когда она так тебе понравилась?

- О, как можно! – воскликнул, закрасневшись, молодой человек во фраке, - Как будто она из тех, которые ходят ввечеру по Невскому проспекту». (2, 11)

Если пошлость военного мира, поручика Пирогова, показывается автором в жизненной, реальной ситуации, то пошлость художника Пискарева раскрыта через сны, в которых проявляется его подсознание.

Восхищенный красотой девушки, увидевший в ней живописный шедевр («Перуджиеву Бьянку»), Пискарев сразу же меркантильно оценивает по плащу ее «знатность». Он художник, но не может предположить, что связь между красотой и непорочностью весьма призрачна. Влюбившись, он не стремится запечатлеть облик незнакомки на холсте, к сожалению, о разрушившемся представлении о богатой даме вызывает первый сон, в котором мы видим мечту Пискарева о светском обществе и своем положении в нем. Вначале это все тот же подсчет богатства: «лакей в богатой ливрее» (повторенное трижды), карета, собственный дом, «сени с мраморными колоннами», «с облитым золотом швейцаром», «воздушная лестница с блестящими перилами, надушенная ароматами неслась вверх».

Первое столкновение с «избранным обществом», и герой получает предупреждение – чистое, творческое начало в Пискареве заставляет его остановиться на пороге этого мира:

«Он уже … вошел в первую залу, испугавшись и попятившись с первым шагом от ужасного многолюдства. Необыкновенная пестрота лиц привела его в совершенное замешательство…» –

а несобственно прямая речь передает его состояние:

«… ему казалось, что какой-то демон искрошил весь мир на множество разных кусков и все эти куски без смысла, без толку смешал вместе». (2, 19)

Тяга к блеску, к роскоши побеждает. Замешательство оказывается минутным, и жадный глаз художника выхватывает картины блестящего бала:

«Сверкающие дамские плечи и черные фраки, люстры, лампы, воздушные летящие газы, эфирные ленты и толстый контрабас, выглядывавший из-за перил великолепных хоров, - все было для него блистательно». (2, 19)

Несколько мгновений ранее он ощущал фантасмагоричность представшей картины, сейчас же смешавшееся великолепие, состоящее из «плечей» женщин и «фраков» мужчин, «лент и люстр», тканей («газы») и музыкальных инструментов на хорах («контрабас»), не смущает, а восхищает художника.

Картина блеска бала дополняется изображением знатности и избранности общества:

«Он увидел за одним разом столько почтенных стариков и полустариков с звездами на фраках, дам, так легко, гордо и грациозно выступавших по паркету или сидевших рядами, к тому же молодые люди в черных фраках были исполнены такого благородства, с таким достоинством говорили и молчали, так не умели сказать ничего лишнего, так величаво шутили, так почтительно улыбались…» (2, 19-20)

Говорящий в описании публики использует уже созданный образ Невского проспекта – в облике «молодых людей» в зале выделяются те же атрибуты, что и в прогуливающихся по проспекту:

«… такие превосходные носили бакенбарды, так искусно умели показывать отличные руки, поправляя галстук». (2,20)

Также прослеживается внутренняя реминисценция в описании дам, данное в начале повести, на Невском проспекте, и в сюжете первого сна Пискарева:

«А какие встретите вы дамские рукава на Невском проспекте! Ах, какая прелесть! Они несколько похожи на два воздухоплавательных шара, так что дама вдруг бы поднялась на воздух, если бы не поддерживал ее мужчина; потому что даму так же легко и приятно поднять на воздух, как подносимый ко рту бокал, наполненный шампанским» (2, 8-9)

На балу во сне Пискарева:

«… дамы так были воздушны, так погружены в совершенные самодовольство и упоение, так очаровательно потупляли глаза, что… <…> Они неслись, увитые прозрачным созданием Парижа, в платьях, сотканных из самого воздуха; небрежно касались они блестящими ножками паркета и были более эфирны, нежели если бы вовсе его не касались». (2, 20)

В описании женщин, как в начале повести, так и в середине, подчеркивается не столько красота, сколько воздушность, легкость, которая в сознании читателя лишается значения реальной, живой красоты и приобретает смысл, свойственный другим метонимиям в повести. На это наталкивает и сравнение дамы с «бокалом, наполненным шампанским», второе описание, где «воздушность» дам уравнена «с самоудовольством и упоением» :

«Дамы так были воздушны, так погружены в совершенное самодовольство и упоение». (2,20)

Если чиновники изображаются через атрибуты чина и положения в обществе, то дамы – через самодовольство, самодовольное упоение.

Перед великолепием видимого во сне мира Пискарев вначале смиряется, теряется, затем он оказывается включенным в толпу, из которой он и не пытается выбраться:

«Толпа его притиснула так, что он не смел податься вперед, не смел попятиться назад, опасаясь толкнуть каким-нибудь образом какого-нибудь тайного советника». (2, 20)

Когда же он все же находит смелость и «продирается вперед», собственный вид: «На нем был сюртук и весь запачканный красками», - вид художника, творца (не зря здесь упоминается иной творец – небесный), то есть все то, что является вечным, а не вещным, заставляет его устыдиться себя. И только сейчас, когда Пискарев предал самого себя, свое призвание, Гоголь допускает по отношению к герою саркастическую насмешку, выражающуюся в буквальном понимании выражения «провалиться сквозь землю»:

«Он покраснел до ушей и, потупив голову, хотел провалиться, но провалиться решительно было некуда: камер-юнкеры в блестящем костюме сдвинулись позади него совершенно стеною». (2, 20)

Замеченный, ободренный незнакомкой, Пискарев незаметно для себя входит в этот желанный для него мир:

«… с беспокойством проходил он из комнаты в комнату и толкал без милосердия всех встречных…» (2, 22)

Стоя на пороге этого мира, герой осматривается, не двигается ни вперед, ни назад, чтобы не «толкнуть каким-нибудь образом какого-нибудь тайного советника» («каким-нибудь» – «какого-нибудь» – это отсутствие определиний, замена их неопределенными местоимениями усиливает смятение героя. Это не только действие, прикосновение-толчок, но и просто движение, взгляд, мысль, которые тайному советнику могут показаться оскорбительными). Сейчас он «толкает всех встречных» – повторение глагола «толкает» – переводит его значение из номинативного в метафорическое, а значение обстоятельства «без милосердия» не только говорит о состоянии героя, переводит все высказывание в символическое, характеризуя и внутреннее состояние героя.