Изумленными очами смотрел на этот век и Гоголь. Прочитав отрывки биографии П. А. Вяземского о Фонвизине, Гоголь писал автору о заключенном в XVIII в. “волшебном ряде чрезвычайностей, которых образы уже стоят пред нами колоссальные, как у Гомера, несмотря на то что и пятидесяти лет еще не протекло. Нет труда выше, благороднее и который бы так сильно требовал глубокомыслия полного многостороннего историка. Из него может быть двенадцать томов чудной истории, и клянусь — вы станете выше всех европейских историков”. Говоря о великих именах прошлого, Ломоносове, Фонвизине, Державине и других, Гоголь пишет: “Никогда они даже не брались в сравнение с нынешней эпохой, так что наша эпоха кажется как бы отрублена от своего корня, как будто у нас вовсе нет начала, как будто история прошедшего для нас не существует”.
Изучавший состояние России конца XVIII в. (в т. ч. и в парижских архивах) академик Е. В. Тарле пришел к заключению, что тогдашняя “русская торговля и промышленность были гораздо более развиты, чем в большинстве континентальных держав, и что (кроме Франции) ни одна страна не была столь экономически независима, как именно Россия тех времен”. Громом побед славили Россию на всю Европу, как тогда говорили — вселенную “екатеринины орлы” — Потемкин, Румянцев, Суворов, Ушаков, Репнин. В лучших творениях Державина классическая условность сметается силой вдохновения, исторического чувства автора. Сам поэт считал себя певцом Фелицы — императрицы Екатерины II, связывая свое бессмертие как производное от ее бессмертия. Он и певец государственного величия России, ее ослепительных побед, ее великих полководцев. Много стихотворений он посвятил Суворову, с которым был в добрых отношениях и с кем его объединял общий для них высокий патриотизм.
Державина с цельностью его личности как государственного деятеля и великого пиита, убежденного консерватора, обошло стороной модное в то время “просветительство”. В стихотворении “Колесница”, написанном при известии о революционных событиях во Франции в 1793, говорится об этой стране: “От философов просвещенья... ты пала в хаос развращенья”. Спустя полвека с небольшим Ф. И. Тютчев, долгие годы живший на Западе, в статье “Россия и революция” основным свойством революции назовет ее антихристианский дух. Основа западной цивилизации — “человеческое я, заменяющее собою Бога”. И не к нынешним ли “российским демократам”, объявившим “перестройку-революцию”, ориентирующимся на “цивилизованный” Запад, можно отнести слова Тютчева: “Революция, если рассматривать ее с точки зрения самого ее существенного, самого первичного принципа, есть чистейший продукт, последнее слово, высшее выражение того, что... принято называть цивилизацией Запада... Мысль эта такова: человек, в конечном счете, зависит только от себя самого...”.
В статье “О лиризме наших поэтов” Гоголь, говоря о некоторых стихотворениях Ломоносова, Державина, Пушкина, Языкова, писал: “Наши поэты видели всякий высокий предмет в его законном соприкосновении с верховным источником лиризма — Богом, одни сознательно, другие бессознательно”. “Я есмь — конечно, есть и Ты!” — воскликнет он в своей знаменитой оде “Бог”. Глубоким религиозным чувством одушевлена эта ода, где поэтические образы — определение свойств Творца — не посягают на христианскую догматику. Бог, земная судьба человека и вечность, смысл бытия — об этих тайнах много размышляет поэт. “Жив Бог — жива душа моя!” — уверяет он в стихотворении “Бессмертие души”. Не может умереть дух — сущий, непостижимый, живущий внутри и вне человека. В стихотворении “На безбожников” он видит в вольнодумцах духовных слепцов, не признающих всевышнего промысла, полагающих, что в мире правит слепой случай.
Собственные порывы его мысли о тщете земной прерываются светлой нотой веры:
“Все суета сует! — я, воздыхая, мню: Но бросив взор на блеск светила полудневна, — О, коль прекрасен мир! Что ж дух мой бременю? Творцом содержится вселенна. ...Он видит глубину всю сердца моего, И строится моя Им доля”.
Это из стихотворения “Евгению. Жизнь званская”, обращенного к митр. Евгению Болховитинову, другу Державина, археологу и историку русской литературы. В заключительной строке поэт говорит о своем доме в Званке на берегу Волхова: “Здесь Бога жил певец, Фелицы”.
Смерть и бессмертие. Как все крупное, колоссальное в исторических личностях XVIII в., в их деяниях вызывает мощные, победительные звуки державинской лиры, так по контрасту с ними, с несокрушимостью, кажется, светского блеска и земной славы, воплем ужаса и недоумения отзывается реальность смерти.
Где стол был яств, там гроб стоит; Где пиршеств раздавались лики, Надгробные там воют клики, И бледна смерть на всех глядит. (“На смерть князя Мещерского”)
Смерть никого не щадит: и царей ожидает такая же участь, как и их рабов. Горестью и отчаянием пронизано стихотворение “На смерть Катерины Яковлевны”, жены Державина.
Роют псы землю, вкруг завывают, Воет и ветер, воет и дом; Мою милую не пробуждают; Сердце мое сокрушает гром! ...Все опустело! Как жизнь мне снести?..
Невольно приходит на память описание в повести Андрея Платонова “Сокровенный человек”, как машинист Пухов, похоронивший жену, с опустелой душой встречает утро в опустевшем для него доме и мире: “...вьюга жутко развертывалась над самой головой Пухова, в печной трубе, и оттого хотелось бы иметь рядом с собой что-нибудь такое, не говоря про жену, но хотя бы живность какую... Нечаянно он крикнул, по старому сознанию: — Глаша! — жену позвал; но деревянный домик претерпевал удары снежного воздуха и весь пищал. Две комнаты стояли совсем порожними, и никто не внял словам Фомы Егорыча”.
Через столетие с лишним порываются друг к другу стенания живых человеческих душ, несмотря на “классицизмы” и “соцреализмы”.
В оде “Тление и нетление”, посвященной памяти М. И. Кутузова, Державин предается раздумью о смерти и бессмертии. Нетленье, бессмертие Кутузова поэт видит в его деяниях как сына Отечества, как его спасителя.
Современник Державина А. Т. Болотов в своих записках от 1796 писал о нем: “Славный наш поэт, Гаврила Романович Державин — не русский, а татарский дворянин с низу и потому называется мурзой” (Державин был потомком татарского рода Багрима.) И о себе, касаясь истории своих предков, Болотов сказал: “Скажу вам, любезный приятель, что я природы татарской!., сие ничто иное значит, как то, что первые наши предки были татары и выехали в Россию из Золотой Орды”.
Оба потомка татарского рода стали гордостью России, и это только лишний раз доказывает, сколь мощно было обаяние, влияние русской, православной культуры, что она становилась родной для людей иной народности, национальности. И оба они остались верны православной вере, когда многие их современники-вельможи впадали в соблазн вольнодумства, масонства. По словам автора “Истории русской словесности” А. Галахова, масоны неоднократно привлекали Державина в “свое отечество, но всегда без успеха”. А Болотов сам рассказывает, как, познакомившись в Москве с М. М. Херасковым и зная его принадлежность к “масонскому ордену”, он проявлял в общении с ним “возможнейшую осторожность”: “...как он ни старался уговаривать меня, чтоб я когда-нибудь приехал к нему на вечерок, но я, ведая, что по вечерам бывают у него собрания сокровенные по их секте, и опасаясь, чтоб не могли они меня каким-то образом и против хотения моего втянуть в свое общество, всегда извинялся недосугами...” И уже младший современник Державина и Болотова С. Т. Аксаков расскажет впоследствии в своих воспоминаниях “Встреча с мартинистами”, как в начале XIX в. ему, молодому человеку, с опасностью для жизни удалось избежать силков масонских.
Болотов обладал поистине энциклопедически разносторонними дарованиями: прекрасный знаток, практик сельского хозяйства, агроном, селекционер, экономист, садовник, архитектор, рисовальщик, историк, писатель. Он автор замечательной книги “Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков 1738—1793”. Писанные не для печати (впервые извлечения из записок появились в журнале “Сын Отечества” в 1839, а в 1870 — 73 они вышли 4-томным приложением к журналу “Русская старина”), адресованные детям, потомкам, записки Болотова открыли читателю богатейшие пласты русской жизни XVIII в. Здесь и события, связанные с Семилетней войной, и дворцовые нравы при Петре III, деятельность масонов, судьба издателя Новикова, казнь Пугачева, картина дворянского провинциального быта и т. д. И через все повествование, можно сказать, светится образ самого повествователя, в котором удивительная зоркость взгляда, пытливость ума, редчайшая обширность познаний органично соединена с нравственной возвышенностью, религиозной глубиной. Личность автора характерно выражена в естественности, простодушии его слога, в том особом тоне разговорной его речи, который он сам назвал разговором “с прямым сердцем и душой”. Кстати, “прямота”, как черта нравственная, проходит через всю русскую историю, русскую культуру. В присяге избранному на всероссийский престол государю Михаилу Федоровичу Романову, говорилось: “Служити мне ему Государю и прямить и добра хотеть и безо всякие хитрости”. Оптинский старец Амвросий писал о другом оптинском старце, что в “письмах своих он обнажает истину прямо”. У русских классиков: “прямой поэт” (Державин), “Таков прямой поэт” (Пушкин), “счастье прямое” (Жуковский), “свободою прямою” (Батюшков), “чья мысль ясна, чье слово прямо” (К. Аксаков), “прямота чувств и поведения” (Достоевский), “прямые и надежные люди” (Лесков) и т. д. Говоря о языке “Записок” Болотова, следует признать, что таким выразительным в своей обыденной простоте языком никто в литературе XVIII в. не писал, включая и Карамзина, языковая реформа которого сблизила литературный язык с разговорной речью, но в пределах светской среды. Пушкин не читал “Записок” Болотова, которые стали публиковаться только после его смерти, и стоит лишний раз дивиться всеведению его гения, тому, как он мог в “Капитанской дочке” уловить дух русской жизни XVIII в. с тем языковым мышлением своего героя, которое сродни болотовскому.