А. Ф. Еремеев
Как и многие другие классики великой русской литературы, А. С. Пушкин обладал способностью насыщать свои тексты (и в прозе и в поэзии) различными смыслами, которые, совпадая друг с другом в каком-то одном, двух или трех информационных кругах, придавали тексту особую смысловую насыщенность. В данном смысле "Метель" А. С. Пушкина представляет собой довольно наглядный образец такого совпадения - когда пишется об одном, а имеется в виду другое, причем взятое в разных планах и несущее в себе другие смыслы.
Наверное, прав был С. Франк, когда говорил о Пушкине: "В нем был... какой-то чисто русский задор цинизма (курсив автора. - А. Е.), типично русская форма целомудрия и духовной стыдливости, скрывающая чистейшие и глубочайшие переживания под маской напускного озорства"1 . Ведь сам же А. С. Пушкин признавался: "Натали - та, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством"2 , перед которой "...первый раз в жизни был робок..." (10, 808)3 . Мать Пушкина свидетельствовала: "Он в восторге от своей Натали, он говорит о ней, как о божестве". Это вполне соответствует и признанию Пушкина: "Вашего портрета у меня нет. Я утешаюсь тем, что часами простаиваю перед белокурой мадонной, похожей на вас, как две капли воды" (там же, 814). "Быть может... неправ был я, на мгновение поверив, что счастье создано для меня. Во всяком случае вы совершенно свободны; что же касается меня, то заверяю вас честным словом, что буду принадлежать только вам, или никогда не женюсь" (там же, 820).
Для того чтобы нагляднее представить всю безысходность состояния, в котором оказался Пушкин в момент написания "Метели", приведем выдержки из его письма жене, отправленного из того же Болдино, но спустя три года. "Что твои обстоятельства? что твое брюхо? - безмятежно спрашивает он. - Не жди меня в нынешнем месяце, не стращай меня, будь здорова, смотри за детьми, не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы. Я пишу, я в хлопотах - никого не вижу... Говорит ли Маша? ходит ли? что зубки? Сашке посвистываю" (там же, 451, 452). И совсем уже успокоенно и добродушно, хотя и не без предостережения: "Кто еще за тобой ухаживает?.. пришли мне список по азбучному порядку" (там же, 452).
Какой контраст! Какое стремление к счастью, какое постоянство в высокой оценке его и какие диаметрально противоположные состояния, вызываемые страхом за него (прежние письма) и радостью обретения сейчас, поглощали одного и того же человека! Нет, умиротворенный, счастливый отец семейства не написал бы "Метели" (или написал бы ее иначе), но и без взлетов и трагических падений в погоне за счастьем она бы тоже никогда не случилась. "На свете счастья нет, но есть покой и воля" (3, 278), - напишет умудренный жизнью Пушкин, но не противопоставляя их, а полагая, что одно существует через другое, проходя разные стадии бытия. Как бы то ни было - в истоках счастья и его превращений находится единственный человек, любовь к нему и его ответная любовь. (С другим, может, стерпится и даже слюбится, а счастья не видать.) Так, подлинность бытия, его экзистенциальность становятся естественным состоянием, без которого не обрести настоящей жизни. И найти и не потерять человека, без которого весь свет не мил, - это не просто полезная заповедь; это трагедия, если предназначенный единственно для тебя человек не встретился, это нож в сердце, если его отторгают от тебя, это непоправимое несчастье, если вы прошли мимо друг друга, это сгорание заживо, если люди созданы друг для друга, а обстоятельства или случаи не дают сбыться счастью.
Все сказанное дает, на наш взгляд, основание для робкой догадки о том, что "Метель" не только содержала как бы два бытия - обыденное, житейское, и экзистенциальное, но и имела глубокий личный смысл. Уж не автопортрет ли пушкинской души болдинской поры открывается нам в "Метели"? И тогда уже никакая богатая эпика повести не собьет нас с толку - перед нами глубоко лирическое произведение, в котором за внешне бессистемными событиями житейского и экзистенциального плана намечается и уходит в бесконечный "расширяющийся смысл" откровенно обнажившееся, а потому беззащитное и трепетное чувство, страданием своим ищущее ответы не в прорывающихся откуда-то аргументах, а в своем собственном состоянии.
Исповедью души оборачивается "Метель". Рядом с двумя уже обозначенными в повести линиями жизни встает третья - собственная, пушкинская, ища в их проистекании и разрешении ответы для себя и, раз это исповедь, непременно утешение. Можно даже осмелиться допустить, что "Метелью" творился и некий инстинктивный жизненный магический обряд. Страстно желая одного и столь же сильно не желая другого, Пушкин вполне мог набросать модель развития событий в нужном ему плане, прибегая к любым средствам материализации. Это заложено в психике человека, когда мы, например, замерзнув на остановке, заклинаем транспорт прийти поскорее и воображаем, как он начинает торопиться, причем мнимо практически воздействуем на него. И первобытный охотник, буквально по капле выращивая в себе уверенность, чертил на песке сюжет удачной охоты на зверя. Ничего религиозного в этом может и не быть - моделирование счастливых событий и отбрасывание негатива свойственно плюс-гармонии человеческой души, без которой он не может существовать.
С магией - это вполне вероятное, но не обязательное допущение. Его можно принять, если считать душевную драму Пушкина в эти дни предельно мучительной и неискоренимой без дополнительных средств. В любом случае тем, кому видятся в повести лишь снежные вихри метели и застилающая тьма, перипетии судьбы, а то и война с Наполеоном, никогда не попасть в ее исповедальную струю; не проникнут к ним в сердце свет мерцающей лампады и шелест губ, едва различимо произносящих мучительные и великие слова. Хотя - отметим еще раз - они формально не произносятся.
Данный сейчас метафорический образ исповедальной ипостаси "Метели" не направлен на то, чтобы расшифровываться буквально. Он определяет ее общую тональность и уровень обеспокоенности души, выступающей главным адресатом, окрашивает в свои тона говоримое и изображаемое, даже если голос писателя прямо не звучит. Эта исповедальность, несомненно, ближе по характеру экзистенциальному плану, в некоторых местах сливается с ним и отличается лишь уровнем обобщенности, собирательности. Ведь и экзистенциальность, и исповедальность - это оживление своего, кровного. Нами уже упоминался здесь эпитет бледный, пора объяснить особенности его применения. Сделать это можно, если внимательно читать Пушкина и точно следовать за ним. Предостережение не лишне.
Характерный штрих. Известный пушкинист следующим образом иллюстрирует, например, перепад событий в "Метели": "Эта внезапная бледность героя, жест смятения и раскаяния, прерывистая, оборванная авторская ремарка, - что это, как не знак возникающей спонтанно, новой, неожиданной психологической коллизии"4 . Звучит ярко и экспрессивно, но отнюдь не в духе Пушкина. Коллизия-то, конечно, могла стать и новой, но вот эта "бледность героя" в конце повести могла быть какой угодно, но только не внезапной; при самой первой аттестации Бурмина отмечалась присущая ему характернейшая черта - "интересная бледность". Ее заметили и дамский лагерь, и Марья Гавриловна, и автор, и все прочие. Когда Пушкин писал: "Бурмин побледнел..." (6, 118), то он имел в виду, что от волнения герой стал еще бледнее, а не приобрел бледность вдруг, внезапно, поскольку она уже у него была.
Эпитет бледный, хотя и встречается в "Метели" много чаще других, однако всегда в строго очерченном содержанием повести, вполне конкретном, точном смысле. Бледный является синонимом определений свой, родной. Именно таким сразу же предстал Бурмин перед Марьей Гавриловной, но ни он, ни она еще не подозревали об этом. Впрочем, и Владимир, неудачливый жених, тоже, только однажды правда, оказался "бледным", но еще и "окровавленным", ибо случилось это в Машином сне, где он умолял ее обвенчаться с ним, то есть жаждал того же, что и она, был как бы ею самой.
Такое свойство родства (буквально - предназначенной тому и другому неразлучности, единственности общей судьбы) ассоциировалось у Пушкина со словом бледный только в "Метели". Формально этот эпитет можно обнаружить во многих произведениях: в "Медном всаднике" - "пожитки бледной нищеты", "бледных туч", "луною бледной"; в "Евгении Онегине" - "природа трепетна, бледна"; в других произведениях - "от страха бледный", "от злости бледен", "пламя бледное", "от бледных губ улыбка отлетела", "красавиц наших бледный круг" и т.д. Собраны все употребления определения бледный в произведениях Пушкина5 . И что же? Нигде оно не выступает в той функции, что в "Метели". Более того, в "Словаре языка Пушкина" приводится единственная выдержка из этой повести, но вне системы словоупотребления, особенностей текстовых смыслов, на которые здесь обращалось внимание, т. е. специфическое значение данного слова в "Метели" не обнаруживается.
Даже в "Евгении Онегине" Пушкин, воспевая в Татьяне излюбленный им тип русской женщины, наделяет ее внешность другими чертами: "Ни красотой сестры своей, ни свежестью ее румяной не привлекла б она очей" (5, 47). Там, где, казалось бы, напрашивалось прямое противопоставление по цвету (Ольга "кругла, красна лицом... как эта глупая луна на этом глупом небосклоне", Татьяна лишь "грустна и молчалива", как Светлана) (там же, 57}, оно отсутствует, о бледности лица Татьяны слово не звучит, хотя в создаваемой при всех ее появлениях атмосфере такое определение просится само собой, настолько оно естественно и органично для девушки, стремящейся к уединению, остававшейся в тени, замкнутой, застенчивой, с глубокими, лишь ей одной ведомыми чувствами. Это на первый взгляд кажется удивительным, но в действительности и здесь закономерность прокладывает себе путь, и Пушкин не заставил себя ждать с излюбленным эпитетом. Наступает решительный момент предельного откровения чувств - отправляется письмо Онегину, и няня уже беспокоится: "Да, что ж ты снова побледнела?" (здесь и далее курсив наш. - А. Е.) (там же, 74). "Но день протек... другой настал... Бледна как тень, с утра одета, Татьяна ждет: когда ж ответ?" (там же). И дальше: "Она дрожала и бледнела", увидя "младой двурогий лик луны" (там же, 101), в предсказания которой верила. Прощаясь с выходящей замуж и уезжающей сестрой, "Таня плакать не могла; лишь смертной бледностью покрылось ее печальное лицо" (там же, 144-145). "Младые грации Москвы... ее находят провинциальной и жеманной, и что-то бледной и худой" (там же, 160). И наконец, Онегин в волнении посещает Татьяну, ставшую княгиней: "Княгиня перед ним, одна, / Сидит, не убрана, бледна, / Письмо какое-то читает / И тихо слезы льет рекой, / Опершись на руку щекой" (там же, 186).