Смекни!
smekni.com

Первый исторический роман Лажечникова (стр. 8 из 10)

На это лет пятнадцать спустя, в 1883 году, решительно возразил С. А. Венгеров:

«Думаем, совсем наоборот. Именно современному читателю образ действия Владимира может показаться крайне симпатичным. Именно современный читатель, отставший от формалистики в нравственных вопросах, может увидеть в шпионстве Новика факт высокого героизма и необыкновенную глубину патриотизма... громаднейший запас истинного, глубокого и бескорыстнейшего патриотизма...»10

Не трудно заметить, что возражения Венгерова на статью автора «Русского Вестника» носили, как и сама эта статья, весьма злободневный для того времени характер, связаны были с практикой тогдашней революционной борьбы. Вместе с тем данные слова Венгерова опровергают его же собственное утверждение о «казенном патриотизме» романа Лажечникова.

Добавим к этому, что высоким патриотическим духом Лажечников щедро наделяет не только русских людей, но и неприятелей России - шведов. Так дух патриотизма преображает самоуверенно-хвастливого, невежественного и недалекого шведского офицера Вульфа в подлинного героя, который взрывает замок Мариенбурга вместе с самим собой и вступившим в него батальоном русских.

«Память тебе славная, благородный швед, и от своих, и от чужих!..» - восклицает, заключая повествование об этом, автор. То же происходит и с главным начальником шведских войск, оставленных Карлом XII для защиты Лифляндии, генералом Шлиппенбахом. Готовя отряд к битве под Гуммельсгофом,

«...он, кажется, переродился и вырос: в нем нельзя узнать маленького крикливого хлопотуна и полухитреца... Дух геройства горит в его глазах, в речи и каждом движении».

Все это также достаточно далеко от «казенного патриотизма». Автор «Последнего Новика» в вводной главе к роману имел право подчеркнуть, что, повествуя о героических делах и людях русского исторического прошлого, рассказывая о том, как

«...в живописных горах и долинах Лифляндии, на развалинах ее рыцарских замков, на берегах ее озер и Бельта, Русский напечатлел неизгладимые следы своего могущества», он не впадает в шовинистическую односторонность: в его романе, замечает он,

«...везде родное имя торжествует; нигде не унижено оно - без унижения, однако ж, неприятелей наших...»

Отношения между русскими и народами Прибалтики Лажечников не рисует в розово-идиллических красках. Говоря о глубоко драматической судьбе Лифляндии, которую немецкие рыцари

«...окрестили мечом и впервые ознакомили бедных ее жителей с именем и правами господина, с высокими замками, данью и насилиями», а «поляки и шведы, в борьбе за обладание ею, душили первые силы ее общественной жизни», автор не упускает отметить, что и «русские, считая ее искони своею данницею, нередко приходили зарубать на сердце ее древние права свои».

В то же время - и это, несомненно, представляет особый интерес для советских читателей - через роман настойчиво проходит мотив закономерности сближения народов Прибалтики именно с русским народом. Недаром, по словам автора, «главнейшие лица», им выведенные, «сердцем или судьбою влекутся необоримо к России». Характерно и сочувствие романиста к жалкому положению лифляндских крестьян, угнетаемых господами. Вспомним презрительные рассуждения самолюбивой и тщеславной хозяйки замка Гельмет, баронессы Амалии Зегевольд, об ее крепостных крестьянах, которых, не желая иметь никаких сношений с этим «необразованным, грубым народом», она полностью передала во власть алчным и жестоким управляющим.

«Взвесив эти рассуждения, - заключает автор, - можно судить, каково было положение крестьян баронессиных - доходы не умножались, хозяйство не спорилось, и хотя амтман Шнурбаух уверял, что финансы ее приходят день ото дня в лучшее состояние, что все подвластное ей благословляет и прославляет ее, но худо покрытые избы, хлеб пополам с мякиною и бедная, нечистая одежда поселян ее вернее сказывали истину».

Нетрудно заметить, что здесь отчетливо звучит та антикрепостническая тема, которая со времени Новикова, Фонвизина, Радищева стала одной из актуальнейших тем прогрессивной русской литературы, получив дальнейшее развитие в творчестве Грибоедова и Пушкина.

6

Подобно тому как в показе исторической эпохи Лажечников стремился быть верен истине исторической, так в вымышленном повествовании стремился он быть верен жизни, реальной действительности. Писатель следовал здесь наиболее значительной и плодотворной тенденции, которая в той или иной степени проявлялась в развитии всей современной ему литературы и наиболее полно и блистательно воплощена в реализме автора «Бориса Годунова», «Евгения Онегина» и «Капитанской дочки».

Это стремление отчетливо сказывается в манере обрисовки автором «Последнего Новика» человеческих характеров.

В повествовательной литературе дореалистического периода в обрисовке человеческих характеров, как правило, господствовал схематизм, связанный с метафизическим мышлением, восходящим к философии XVIII века - эпохи Просвещения. Герои произведения обычно резко делились на положительных и отрицательных - только добродетельных или только порочных. Особенно резко этот схематизм давал себя знать в изображении положительного героя, ставившегося, опять-таки, как правило, в центр произведения. С этим пытался, правда еще весьма робко, бороться уже Карамзин. Остро высмеял это в «Евгении Онегине» Пушкин:

Свой слог на важный лад настроя,Бывало, пламенный творецЯвлял нам своего герояКак совершенства образец.Он одарял предмет любимый,Всегда неправедно гонимый,Душой чувствительной, умомИ привлекательным лицом.Питая жар чистейшей страсти,Всегда восторженный геройГотов был жертвовать собой,И при конце последней частиВсегда наказан был порок,Добру достойный был венок.

Но если для самого Пушкина такое представление о положительном герое безвозвратно ушло в прошлое, оно еще неоднократно давало себя знать в русской повествовательной литературе двадцатых - тридцатых годов, в частности и в столь популярных тогда романах опередившего Лажечникова на поприще исторического романиста Загоскина.

Автору «Последнего Новика», прошедшему в молодости школу Карамзина, а затем ставшему горячим поклонником пушкинского творчества, подобные прямолинейно-схематические представления уже чужды и даже кажутся наивными.

«Всякая фигура имеет свой свет и свою тень; идея человека соединяется всюду с идеей слабостей его: это сказано и пересказано уже до меня», пишет Лажечников в связи с характеристикой им пастора Глика, выдержанной в целом безусловно в положительных тонах, но не скрывающей и его слабостей и даже пороков. В значительной степени по этому же пути идет Лажечников и в изображении других, в основном положительных персонажей романа, начиная с главных и кончая лицами второго плана. С другой стороны, даже те персонажи, которых автор рисует скорее отрицательно, повествует о них явно иронически, оказываются способными, как мы уже видели это на примере шведского офицера Вульфа и генерала Шлиппенбаха, к героическим порывам, к высоким патриотическим подвигам.

Однако, признавая теоретически, что каждый человек представляет собой смесь света и тени, Лажечников не всегда осуществляет это в творческой практике. Одними светлыми красками без малейшей примеси тени питан образ Катерины Рабе (здесь, впрочем, могли играть роль соображения и цензурного порядка). Отнюдь не скрывая теневых сторон в облике заглавного героя (это особенно сказывается в повести о своем прошлом самого Владимира), Лажечникову вместе с тем в обрисовке его не удалось избегнуть традиционного схематизма. Перед нами - не столько живой человек, сколько олицетворение одного чувства - патриотизма, одной страсти - любви к родине.

Однако в особенной степени схематизм проявляется в обрисовке заведомо отрицательных героев романа, помимо уже упоминавшегося Андрея Денисова, таких, как Никласзон или барон Фюренгоф - образ, который некоторыми чертами напоминает барона Филиппа из пушкинского «Скупого рыцаря», но совершенно лишен гениальной психологической глубины этого образа. Все эти персонажи писаны сплошной черной краской, показаны, говоря словами самого автора, «черненькими, как уголь, который горит и светит для того только, чтобы сожигать».

Давая в последней итоговой статье-обзоре - знаменитом «Взгляде на русскую литературу 1847 года» оценку русскою романа тридцатых - сороковых годов, Белинский писал:

«Что же в это время делал роман в прозе? Он всеми силами стремился к сближению с действительностию, к натуральности. Вспомните романы и повести Нарежного, Булгарина, Марлинского, Загоскина, Лажечникова, Ушакова, Вельтмана, Полевого, Погодина. Здесь не место рассуждать о том, кто из них больше сделал, чей талант был выше; мы говорим об общем им всем стремлении - сблизить роман с действительностию, сделать его верным ее зеркалом. Между этими попытками были очень замечательные, но тем не менее все они отзывались переходною эпохою, стремились к новому, не оставляя старой колеи».

Из многочисленных отзывов Белинского о Лажечникове мы знаем, что его произведения Белинский как раз относил к «очень замечательным явлениям» тогдашней литературы, считая их лучшими после пушкинских образцами русского исторического романа. Но критик был совершенно прав, включая и его в число тех писателей-современников, которые хотя и стремились к новому, но не оставляли старой колеи.

Старая колея дает себя знать в недостаточной глубине историзма «Последнего Новика» и непоследовательности приемов раскрытия автором человеческих характеров. В романе немало пережитков старых литературных манер. Русские воины петровского времени, менее всего отличавшегося сентиментальностью, то и дело ведут себя подобно чувствительным героям Карамзина. Плачут боевые друзья Кропотов и Полуектов. Рыдает Вадбольский. Не раз заливается слезами Владимир-Новик.