Светлана Молчанова
Иван Киреевский утверждал, что “Пушкин рождён для драматического рода. Он слишком многосторонен, слишком объективен, чтобы быть лириком”. Добавим — только лириком.
Традиционно в исследованиях трагедии “Борис Годунов” подчёркивается, выпячивается новаторство Пушкина. Следует уточнить — новаторство по отношению к французской классицистической драматургии. Сам поэт признавался, что его главный принцип — следовать системе “отца нашего Шекспира”: “Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении планов”.
Что раздражает Пушкина во французском классицизме? “Француз пишет свою трагедию с Constitutionnel или с Quotidienne (названия газет. — С.М.) перед глазами, дабы шестистопными стихами заставить Сциллу, Тиберия, Леонида высказать его мнение (курсив мой. — С.М.) о Виллеле или о Кеннинге. От сего затейливого способа на нынешней французской сцене слышно много красноречивых журнальных выходок, но трагедии истинной не существует”. Ирония Пушкина подобна иронии, какую мы встречаем в эмоциональном эссе Гердера о Шекспире, где он, обрушиваясь, например, на пресловутые единства, рисует образ бодренького свежего зрителя, постоянно сверяющего время происходящего на сцене со своими карманными часами, и называет драматурга, следующего этим правилам, “жалким церемониймейстером”.
В “Борисе Годунове” нарушение единств места и времени узаконены; соединяя сцены трагические со сценами низкого, площадного характера, Пушкин нарушает и чистоту жанра. Не соблюдает он и чистоту слога, за чем тоже строго следили дотошные французы.
Но, исподволь борясь с классицизмом, Пушкин не отказывается от приёмов классических, идущих от античной драматургии. Он утончает их, “одушевляет”, развивает, что позволяет видеть, как была им усовершенствована техника драмы.
Среди классических элементов техники драмы, известных, в частности, ещё по пьесам Эсхила, важными и часто встречающимися были протосценические формы. Как указывают современные исследователи, древнегреческие авторы пользовались такими из них, как заклание, факельное шествие, молитва, выспрашивание пророчеств. Пушкин умело использует их, органично монтируя в драматическом действии своей трагедии, облекая некоторые из них в художественные одежды жанров, свойственных уже древнерусской литературе: жития, слова, моления.
“Кровавый грех”
Начнём с самой очевидной, самой архаичной и, пожалуй, самой трагической из протосценических форм — заклания. Пушкин с истинно античным накалом и вместе с тем тактом (ибо каждый раз оно сокрыто от очей зрителя) вводит его. “Борис Годунов” начинается с “заклания”, о котором в первой же сцене Шуйский рассказывает Воротынскому:
Шуйский
...Скажу, чтопонапрасну
Лиласякровьцаревича-младенца...
<...>
Воротынский
Ужасноезлодейство! Полно, точноль
ЦаревичасгубилБорис?
<...>
Шуйский
...ЯвУгличпосланбыл
Исследоватьнаместеэтодело:
Наехалянасвежиеследы;
Весьгородбылсвидетельзлодеянья;
Всегражданесогласнопоказали...
<...>
Воротынский
Ужасноезлодейство!
Конечно, кровьневинногомладенца
Емуступитьмешаетнапрестол.
Второй раз об этом говорится в знаменитой сцене в Чудовом монастыре. Неспешно старец Пимен развёртывает свой рассказ, выступая в роли своеобразного вестника: “Ох, помню! // Привёл меня Бог видеть злое дело, // Кровавый грех”. Он изображает картину во всей её страшной полноте: зарезанный царевич, царица-мать, безбожная предательница-мамка, Иуда Битяговский, убийцы, приведённые “пред тёплый труп младенца”, “и в ужасе под топором злодеи покаялись” перед затрепетавшим мертвецом.
Грозит закланием и Самозванец, когда ночью у фонтана он открывается Марине Мнишек: “Тень Грозного меня усыновила // <...> // И в жертву мне Бориса обрекла”.
Завершается “Борис Годунов” тоже “закланием”. Народ “несётся толпою” “вязать! топить! Да здравствует Димитрий! Да гибнет род Бориса Годунова!”, но в дом Бориса толпа не врывается. Туда входят Голицын, Мосальский, Молчанов и Шерефединов с тремя стрельцами. Народ сначала недоумевает: “Зачем они пришли?”, потом констатирует: “...визг! — это женский голос — взойдём! — Двери заперты — крики замолкли” — и, наконец, “в ужасе молчит”, когда Мосальский возвещает: “Народ! Мария Годунова и сын её Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мёртвые трупы” (здесь и далее в цитатах выделено мною. — С.М.).
Какое нагнетание! Какая избыточность слов, несвойственная Пушкину! Не вид, а слово должно вызвать ужасающее впечатление и безмолвие народа — этого пушкинского хора. Здесь дышит античность. Здесь всё по теории Лессинга.
Пространство шествий
Находим в трагедии и своеобразные шествия. Одно упоминается в начальной реплике Воротынского: “Москва пуста; вослед за патриархом // К монастырю пошёл и весь народ”. Но пространство кремлёвских палат узко для шествия, как узка любая сцена для подлинного крестного хода и людского потока. Во второй сцене думный дьяк Щелкалов с Красного крыльца, рассказывая о будущем шествии, разворачивает его как совершающееся:
Заутравновьсвятейшийпатриарх,
ВКремлеотпевторжественномолебен,
Предшествуемхоругвямисвятыми,
СиконамиВладимирской, Донской,
Воздвижется; аснимсинклит, бояре,
Досонмдворян, давыборныелюди
Ивесьнародмосковскийправославный,
Мывсепойдёммолитьцарицувновь...
Пушкин великолепно пользуется условностью театра и силой воображения зрителей, которые дорисуют и колыхание хоругвей, и блеск священнических облачений, и тяжесть боярских одеяний, и щегольство дворянских одежд, и серую ленту московского православного люда.
Второе шествие — знаменитый выход царя Бориса на площадь перед собором, когда, предводительствуемый боярином, раздающим милостыню, и сопровождаемый приближёнными, Борис сталкивается с юродивым Николкой. В этом реальном шествии, должном уместиться на сцене, на первом плане располагается народ, он оказывается вместе с нами зрителем торжественного шествия, которое разворачивается как бы в обратном направлении, ретроспективно.
“О чём он плачет?”
Можно заметить, что в “Борисе Годунове”, по духу православном, встречаются и своеобразные “выспрашивания пророчеств”, правда повёрнутые на наш русский салтык.
В сцене “Царские палаты” в монологе “Достиг я высшей власти...” царь Борис сам свидетельствует об этом языческом действе, всё ещё уживающемся рядом с православными таинствами и обрядами:
Напрасномнекудесникисулят
Днидолгие, днивластибезмятежной –
Нивласть, нижизньменяневеселят,
Предчувствуюнебесныйгромигоре...
Мнесчастьянет.
Сюда же можно отнести пророческий сон Григория Отрепьева, который он с волнением пересказывает отцу Пимену:
Мнеснилося, чтолестницакрутая
Менявеланабашню; свысоты
МневиделасьМосква, чтомуравейник;
Внизународнаплощадикипел
Инаменяуказывалсосмехом,
Истыдномнеистрашностановилось –
И, падаястремглав, япробуждался...
Обратим внимание на многоточие, которое Пушкин ставит в конце этого описания: многоточие-сомнение, многоточие-вопрошание. Не получив ответа сразу, но, видимо, ожидая предсказания или разъяснения духовного старца, Григорий добавляет:
Итриразамнеснилсятотжесон.
Нечудноли?
Но старец даёт не толкование пророческого сна, а совет духовный:
Младаякровьиграет;
Смиряйсебямолитвойипостом,
Иснытвоивиденийлёгкихбудут
Исполнены.
И наконец — самое неявное по форме “выспрашивание пророчеств” и самый глубоко духовный ответ.
Когда второе шествие врезается в толпу и происходит встреча царя и юродивого, Николка обращается к нему:
Борис, Борис! Николкудетиобижают.
Царь
Податьемумилостыню. Очёмонплачет?
Первая фраза царя — великолепная реплика-жест, второй вопрос отражает не только жест, но и мимические движения. Драматическая выразительность пушкинских реплик почти не требует авторских ремарок. Но можно себе представить, сколь просто разрешимыми кажутся царю Николкины проблемы и слёзы. И царь Борис не подозревает, что его проходной вопрос на самом деле — роковой.
Юродивый
Николкумаленькиедетиобижают...
Велиихзарезать, какзарезалтымаленькогоцаревича.
Бояре
Подипрочь, дурак! схватитедурака!
Царь
Оставьтеего. Молисьзаменя, бедныйНиколка. (Уходит.)
В этой последней просьбе нет и тени вопроса, в ответ же — тяжкое пророческое утверждение.
Юродивый (ему вслед).
Нет, нет! нельзямолитьсязацаряИрода — Богородицаневелит.
Он, Николка, уже молился, уже просил — Богородица не велит. Об этом он и плачет.
“Читай молитву, мальчик”
Напомним, что к протосценическим формам в античной драматургии относится и молитва. Пушкин — автор известных переложений Молитвы Господней “Отче наш...” и молитвы Ефрема Сирина — и в трагедии создаёт несколько образцов молений, которые органично вплетаются в ткань пьесы, не тормозя излишне драматическое действие, однако ярко характеризуя то самого Бориса Годунова, то царедворцев. Обращается поэт и к народной молитве.
Так, когда в первых сценах Борис убеждает окружающих, что он “наследует и ангелу-царю”, то за этими словами следует обращение к почившему Феодору Иоанновичу как к праведнику и святому:
Оправедник! омойотецдержавный!
Воззриснебеснаслёзыверныхслуг
Иниспошлитому, коголюбилты,
Коготыздесьстольдивновозвеличил,
Священноенавластьблагословенье:
Даправлюявославесвойнарод,
Дабудублагиправеден, какты.
Молитва, произносимая в доме Шуйского, — это пушкинское переложение, лаконичное и выразительное, пространной молитвы за царя Бориса (она приведена Карамзиным в “Истории государства Российского”). Молитва составлена в царствование Бориса Годунова и была обязательной не только на официальных церемониях, но и в домашних условиях. Карамзин, приводя неумеренные хвалы царю из этой молитвы, обвиняет: “...святое действие души человеческой, её таинственное сношение с небом, Борис дерзнул осквернить своим тщеславием и лицемерием” (“История...”. Т.11. Гл.II). Пушкин придаёт своему переложению сдержанное благородство, патриотизм искренний, а не ложный и использует лексику Хронографа, где эта молитва приводится более полно, чем у Карамзина. Вот как она звучит в завершение трапезы в доме Шуйского: