С «Федора Достоевского» разворачивается в романе парад типов революционного времени. Вот попадают наши путешественники в «Революционный заповедник товарища Пашинцева имени всемирного коммунизма». Пашинцев - безумец идеи сохранения «революции в нетронутой геройской категории». Он в средневековых доспехах сидит на бомбах в погребе, устрашая ими всякое возможное нападение врагов и властей, наводящих будничный порядок. Яростный наскок на будущее, безумная попытка волевым усилием и горением нетерпеливого сердца преобразить людей и мир захлебнулась. Пашинцев декретирует губернской босоте вечное воскресенье пролетарского счастья: пятый год идет даровое разбазаривание бывшего помещичьего имения. Объективная действительность с ее необходимыми законами вызывающе выносится за скобки - на то и заповедник.
Права этой неотменимой действительности хранит и выражает целый пласт персонажей, проходящих фоном в этом романе о неистовых преобразователях. Их голос звучит в протесте против дотла разоряющих народ крайностей продразверстки, против декретивных увлечений собственных и наезжающих активистов. Крестьянин из Ханских Двориков так убедительно развернул нелепость уравнительного дележа скота, все его плачевные последствия для благосостояния деревни, что «народ окаменел от такого здравого смысла». А кузнец Сотых, своего рода трезвый народный аналитик, так припечатал главу чевенгурцев: «Ишь ты, человек какой... хочется ему коммунизма - и шабаш: весь народ за одного себя считает!»
В слове платоновских героев, впервые выходящих к мысли и ее выражению, царит детское, обновляющее косноязычие. Тут нет места речи гладкой, выученной, автоматизированной, оглядывающейся на долгую культурную традицию. Но в этом случае для читателя есть опасность поверхностного смакования такого стихийного, новорожденного слова. Ошарашась впечатлением от терпкой, низовой речи персонажей, читатель часто пропускает ее глубину. А между тем в их уста Платонов влагает свои самые смелые мысли. Удивительный стиль писателя при всей его тонкой эмоциональности особо аналитичен. Автор не озабочен объективным переносом природы или человека как они есть. У него мысль о мире, мысль, мучающаяся чувством, формирует сам окружающий мир. Эта мысль рождается на глазах через рождение слова. У Платонова поразительная способность думать в самой фразе словами, их сочетаниями и столкновениями. Мысль идет наикратчайшим путем, ярко и точно, как вспышкой молнии, сваривая любые слова, самые нужные, не обращая при этом внимания на необходимые логико-грамматические швы. Однако вернемся к главным героям «Чевенгура».
Сконструировать жизнь как идеальную схему - вот над чем напряженно думают механики новой жизни. Дайте нам голое место, с которого все можно начать сначала, где нет сопротивления среды и человеческой природы, - крик души всех рыцарей идеи в романе. И заповедник Пашинцева, и Чевенгур - попытки осуществить такое голое место. Можно уничтожить всех, кто сопротивляется или может сопротивляться идее, но себя-то не уничтожишь. Собственная бедняцкая натура темна и тосклива: идея воплощается в наличном людском материале, в наличной действительности и застывает в нелепой, страшноватой карикатуре. Смех тут горький, над самим собой. Смех, и жалость, и бессилие. И понимание железной неотвратимости еще более страшного будущего.
Единодушие, желание быть как одна душа - разве это не великая, не божественная идея! А что выходит? Все механически голосуют, потому что - как же можно не со всеми, против родного коллектива и собственной власти? А потом - для разнообразия и усложнения жизни - члены правления «Дружбы бедняка» закрепляют навсегда одного человека, чтобы был «против», а другой чтоб сомневался и воздерживался.
«Как такие слова называются, которые непонятны? - скромно спросил Копенкин. - Тернии иль нет?» - «Термины», - кратко ответил Дванов». Все опутаны «терниями» слышанных на митингах и спускаемых сверху терминов, но и сами научились при случае ими в столбняк вгонять. Как мучаются бедные чевенгурцы над премудрыми циркулярами из губерний - и, наконец, разрешаются невообразимыми толкованиями их.
В городе Чевенгуре организовался полный коммунизм, но этот «коммунизм» совершенно особый - «коммунизм» народной утопии. Осуществить сокровенные чаяния души - так поняли коммунизм чевенгурцы. Устраивается обитель душевного товарищества, монастырь абсолютного равенства. Никакого преобладания человека над человеком - ни материального, ни умственного, - никакого угнетения. Для этого изничтожается все - собственность, личное имущество, даже труд как источник приобретения чего-то нового. Все, кроме голого тела товарища. Разрешены только субботники, когда рвутся с корнем сады и дома, идет «добровольная порча мелкобуржуазного наследства».
Чтобы «обнять всех мучеников земли и положить конец движению несчастья в жизни», в Чевенгур собирают самых несчастных людей земли - «прочих», бездомных бродяг, без отца выросших, матерью брошенных в первый же час своей жизни. Когда глава чевенгурцев Чепурный видит массу «прочих» на холме при въезде в Чевенгур - почти голых, в грязных лохмотьях, покрывающих уже не тело, а какие-то его остатки, «истертые трудом и протравленные едким горем», - ему кажется, что он не выживет от боли и жалости. Раз есть такие, нельзя быть счастливым. Сердце готово отринуть все, чтобы их спасти. Ибо уровень благополучия мира должен измеряться по ним, а не тешиться средней цифрой, обманной и безнравственной.
«Прочие» - идеальный материал для чевенгурского товарищества. Вот и сгрудились малые, душу другого сделали своим главным занятием. Запрет трудиться переступается, но только для того, чтобы все делать не для себя, а для товарища. Дванов, как когда-то молодой Платонов, занимается работами по искусственному орошению, чтобы сохранить от превратностей природы единственный капитал - своих товарищей, коллективное святое тело чевенгурского коммунизма. Доходят до того, что начинают делать друг другу памятники из глины.
Чепурный - еще один выплеск русской души на поверхность из глубин своей сокровенной жизни. Эта душа как будто протискивается через тело платоновских героев, чтобы выйти к своему воплощению и осознанию. Другого, лучшего пути ей нет. Беременность эта тяжела и тосклива: не то еще это тело, чтобы родить светлого младенца, совершенно соответствующего своей великой завязи. Лоно душевного чувства тепло и питательно, но впереди корежащий проход сквозь теснины слабого ума под команды «идейной» повитухи. Тут - это Прокофий Дванов, хитрый мужик, что «своей узкой мыслью» «ослабляет» «великие чувства» Чепурного и быстренько соображает, как пристроить несуразного новорожденного к своей личной выгоде. А сам Чепурный заранее смертельно тоскует, предчувствуя уродца.
И чем больше его тоска, тем решительнее и яростнее осуществляется «идея»: Чепурный решается на грандиозное избиение всех тех, кто не рвется обнять товарища и затихнуть в счастье полного душевного коммунизма. Вышибается жизнь и душа из всех мелких буржуев Чевенгура: выходит из пробитой головы «тихий пар» и проступает «наружу волос материнское сырое вещество, похожее на свечной воск». В тоске расставания с жизнью купец Щапов просит подержаться за человека, хватается за живую руку (как прежде Саша Дванов за руку бандита): «Чекист понял и заволновался: с пулей внутри буржуи, как и пролетариат, хотели товарищества, а без пули - любили одно имущество».
Проектирование и созерцание схемы легко наполняет уверенностью и воодушевлением, но осуществление ее не дает сердечного комфорта. Внутри так решительно действующих героев ворочается страх и сомнение. Взяли на себя такую громадную ответственность - самим, без всякой опоры, создавать себя, решать за людей. А обоснования, действительно, нет настоящего, все время подчеркивает автор: «Чепурный должен был опираться только на свое воодушевленное сердце и его трудной силой добывать будущее». Вот ночь перед ожидаемым пришествием коммунизма. По вере он должен прийти как чудо, озарив все вокруг. Солнце и то должно ярче жечь. «Дави, - заклинает солнце Пиюся, - чтоб из камней теперь росло». Но откуда такая тоска? Чевенгурцам «неловко и жутко», ими владеет «тревога неуверенности», «беззащитная печаль», «бессмысленный срам».
Платонов неуклонно подводит читателя к мысли, что чевенгурцы являют собой какую-то карикатуру на прежних правоверных жителей города. О последних в свое время было сказано, что они «ничем не занимаются, а лежа лежат и спят... сплошь ждут конца света». Лежат, спят, ждут преображения всего мира, который должен наступить в коммунизме, и ревнители новой веры. «Теперь жди любого блага, - объяснял всем Чепурный. - Тут тебе и звезды полетят к нам, и товарищи оттуда спустятся, и птицы могут заговорить, как отживевшие дети, - коммунизм дело нешуточное, он же светопреставление».
Итак, обнялись чевенгурцы в проникновенной «классовой ласке», затихли в ожидании чуда полного преображения всего мира. Но чуда не наступает. Накал одной веры не может приостановить действие природных законов, отменить болезнь, горе, смерть. Когда Яков Титыч, старейшина из «прочих», чуть не умирает, все в полной растерянности. «Ты, Яков Титыч, живешь не организационно», - придумал причину болезни Чепурный. «Чего ты там брешешь? - обиделся Яков Титыч. - Организуй меня за туловище, раз так. Ты тут одни дома с мебелью тронул, а туловище как было, так и мучается». Мудрый старик указывает на поверхностность того «ученого» анализа зла и путей борьбы с ним, который приняли на веру чевенгурцы: дело, оказывается, не только в имуществе, главное зло - в слепом, смертоносном законе природы, живущем в самих людях. И Чепурный начинает это осознавать, но ему труднее Якова Титыча, его понимание сопровождается мучением: ведь на нем ответственность за просчет.