Гетто объединило людей одной судьбы, но она не переставала удивляться разным характерам людей: Шперлинг в свои 58 лет раздобыл матрацы, керосин, дрова и радуется всякому своему успеху. Эпштейн ходит с немцами на обыски, участвует в допросах. Инженер Райвич, "который беспомощней ребенка", мечтает вооружить гетто самодельными гранатами. В гетто знают, что всех их ждет смерть, но жизнь берет свое: играют свадьбу, передают слух о наступлении советских войск, о приказе Гитлера не убивать евреев "Мир полон и все события, смысл их, причина, всегда одни - спасение евреев. Какое богатство надежды!" - восклицает Анна Семеновна.
Жизненный инстинкт заставляет людей надеяться и верить в завтрашний счастливый день. "Когда-то ты ребенком прибегал ко мне, ища защиты. И теперь в минуты слабости мне хочется спрятать свою голову на твоих коленях, чтобы ты, умный, сильный, прикрыл меня, защитил, - признается мать сыну. Я не только сильна духом, Витя, я и слаба. Часто думаю о самоубийстве, но слабость, или сила, или бессмысленная надежда удерживает меня".
Как и многие герои романа Анна Семеновна проходит испытания одиночеством: "Витя, я всегда была одинока". В гетто, оказавшись рядом с людьми одной судьбы, Анна Семеновна "не чувствовала себя одинокой. Это потому, что до войны она была незаметной песчинкой в пыльном потоке, а за колючей проволокой она почувствовала себя значимой частицей своего народа.
Внимательно присмотревшись к людям, Анна Семеновна встала рядом с теми, кто сохранил в себе лучшие человеческие качества. Это студентка педтехникума, скрывавшая милого, измученного лейтенанта с волжской, окающей речью, это еврейские юноши, планирующие пойти за линию фронта, "исчадие ада" Алька, по паспорту умершей русской собравшаяся бежать из гетто. Рядом с ними Анна Семеновна чувствует себя нужной, полезной людям: "Я так радовалась, оказывая помощь этому парню, мне казалось, вот и я участвую в войне с фашизмом". Анна Семеновна понимает, что часы жизни ее народа сочтены, но ходит к больным на дом, дает Юре уроки французского языка, видит в глазах пациентов отражение "печальной и доброй, усмехающейся и обреченной, побежденной насилием и в то же время торжествующей над насилием сильной души!". Она черпает силы в своем народе: "Мне иногда кажется, что не я хожу к больным, а наоборот, народный добрый врач лечит мою душу". Она инстинктивно сопротивляется смерти.
Трагедия евреев в том, по мнению автора, что они перестали ощущать себя отдельным народом. Ее и передает в письме Анны Семеновны писатель: "Я никогда не чувствовала себя еврейкой, с детских лет я росла в среде русских подруг, я любила больше всех поэта Пушкина, Некрасова, и пьеса, над которой я плакала со всем зрительным залом, съездом русских земских врачей, была "Дядя Ваня" со Станиславским. А когда-то, Витенька, когда я была четырнадцатилетней девочкой, наша семья собралась эмигрировать в Южную Америку. И я сказала папе: "Не поеду никуда из России, лучше утоплюсь". И не уехала.
А вот в эти ужасные дни мое сердце наполнилось материнской нежностью к еврейскому народу. Раньше я не знала об этой любви".
Аналогичные чувства переживает и сам Штрум: "Никогда до войны Штрум не думал о том, что он еврей, что мать его еврейка. Никогда мать не говорила об этом - ни в детстве, ни в годы студенчества. Никогда за время учения в Московском университете ни один студент, профессор, руководитель семинара не заговорил с ним об этом.
Никогда, ни разу не возникало желания поговорить об этом с Надей - объяснять ей, что мать у нее русская, а отец еврей".
Эти мысли пришли в голову Штрума от того, что он осознал: действует он, как ученый, а отвечает как еврей. "Неужели некем в России заменить Вас, если вы не можете заниматься наукой без Ландесмана и Васпапир, - заявляют ему коллеги-ученые и находят, что открытие Штрума противоречит "ленинским взглядам на природу материи", улавливают в нем "дух иудаизма".
Гроссман не идеализирует евреев. Он рассказывает о Ревекке, задушившей младенца, чтобы он плачем не обнаружил место укрытия, об алчности, неряшестве. Все это есть на страницах его романа. Но есть и Софья Осиповна, отдавшая последние секунды жизни на облегчение участи маленького Давыда, есть умирающие дети, которым "не стать музыкантами, сапожниками, закройщиками. Что же это будет, когда всех поубивают? И я ясно сегодня ночью представила себе, как весь этот шумный мир свадебных обычаев, поговорок, субботних праздников уйдет навек в землю... мы исчезнем... ".
Писатель взывает к обязательному гуманистическому принципу: надо уважать все народы, нельзя принижать ни одну нацию. Гроссман отстаивал жизненное право каждого народа жить свободно и достойно в содружестве всех наций.
Писатель искал объяснение тому, что десятки миллионов людей были пассивными свидетелями гонения евреев и объяснил это страхом: "... этот страх особый, тяжелый, непреодолимый для миллионов людей, это тот, написанный зловещими, переливающимися красными буквами в зимнем свинцовом небе Москвы - Госстрах!".
Страх порождает покорность. Начав с описания покорности евреев, идущим к рвам массовых расстрелов из гетто, едущих в эшелоне в лагерь уничтожения, Гроссман поднимается до общих выводов о массовой покорности, заставляющей безропотно ждать ареста, наблюдать за уничтожением пленных. Покорность уродует людей, вспомним тихого и милого старичка палача, который совершая казни, просил разрешения передать одежду казненного в детский дом. Вспомним другого исполнителя приговоров, который пил, тоскуя (без дела, а когда его отчислили от работы, стал ездить в колхозы колоть свиней, привозил с собой в бутылках свиную кровь, - говорил, что врач прописал ему пить кровь от малокровия.
Покорность и податливость являются для автора синонимами доносительству, жестокости. В романе Гроссмана есть люди и нелюди. Он показывает, как возле печей крематория в лагере уничтожения для советских военнопленных действуют Жученко и Хмельков. Жученко был из людей со сдвинутой психикой, он был внешне неприятен, руки его с длинными и толстыми пальцами всегда казались немытыми. Бывший же парикмахер прошел в плену все мучения побоев, голода, кровавого поноса, издевательств, подсознательно выбирая все время одно - жизнь, "большего он не хотел". И однажды он понял, что они с Жученко одинаковы, ибо людям безразлично, в каком душевном состоянии совершается истребительское дело. Хмельков "смутно знал, что в пору фашизма человеку, желающему остаться человеком, случается выбор более легкий, чем спасенная жизнь - смерть". В этом еще одна из главнейших идей книги: правильность выбора судьбы определяют не небеса, не государственный суд и даже не суд общества, а "высший суд - это суд грешного над грешным". "... раздавленный фашизмом грязный и грешный человек, сам испытавший ужасную власть тоталитарного государства, сам падавший, склонявшийся, робевший, подчинявшийся произнесет приговор. Виновен!". В этом сконцентрирован ответ писателя на вопросы о роке, судьбе, воле и безволии человека. Судит тот, кто выстоял в смертельной схватке. В. Гроссман не хотел, чтобы человек привыкал к предательству, лжи, насилию, унижению, произволу. Его беспокоило то, что люди не очень-то хотят помнить, через что прошли сами. Речь идет о событиях больших и малых: о массовом уничтожении евреев в фашистских лагерях смерти, о повседневном героизме защитников Сталинграда, о борьбе с "космополитами" в физическом институте, о мытарствах невиновных.
Вот почему Гроссман утверждает, что жестокая несоизмеримость Истории и Жизни преодолевается каждой жизнью, прожитой достойно. Вот почему он проводит главных своих героев через три самых важных события для страны: коллективизацию, репрессии, гонения по национальному признаку. Но, кроме перечисленных в романе "Жизнь и судьба", поднимаются не менее важные по значимости, хотя менее приметные внешне проблемы. Объем данной работы, конечно, не позволяет осветить их все, остановимся на некоторых, возможно, более интересных для старшеклассников.
КАКОВО ОТНОШЕНИЕ К ВОЙНЕ САМОГО АВТОРА?
Есть в тексте ключевая сцена, которая раскрывает позицию автора в представлении войны: после мощного взрыва, под непрекращающейся бомбежкой в одной воронке оказались советский разведчик и немец: "Они смотрели друг на друга. Обоих придавила одна и та же сила, оба они были беспомощны бороться с этой силой, и казалось, она не защищала одного из них, а одинаково угрожала и одному, и другому.
Они молчали, два военных жителя. Совершенный и безошибочный механизм - убить, которым они оба обладали, не сработал.
Жизнь была ужасна, а в глубине их глаз мелькнуло унылое прозрение, что и после войны сила, загнавшая их в эту яму, вдавившая мордами в землю, будет жать не только побежденных.
Они, словно договорившись, полезли из ямы, подставляя свои спины и черепа под легкий выстрел, непоколебимо уверенные в своей безопасности.
Климов и немец вылезли на поверхность, и оба посмотрели: один на восток, второй - на запад, - не видит ли начальство, что они лезут из одной ямы, не убивают друг друга. Не оглянувшись, без "адью" пошли каждый к своим окопам... ".
И в той и в другой армии люди убивают людей по какой-то не ими придуманной обязанности, причем, непременно есть кто-то, приглядывающий за убийством. У Гроссмана нет традиционного описания озверевшего врага. Писателя больше волнует психология немецкого солдата, оказавшегося не по своей воле на чужой земле: "Они шагают особой походкой, которой ходят потерявшие свободу люди и животные... Кажется, одно синевато-серое лицо на всех, одни глаза на всех, одно на всех выражение страдания и тоски. Удивительно, сколько оказалось среди них маленьких,. носатых, низколобых, со смешными заячьими ротиками, с воробьиными головками. Сколько черномазых арийцев, много прыщавых, в нарывах, в веснушках". Нет в этих словах желания писателя унизить вражеских воинов, звучит боль за них; "Это шли люди некрасивые, слабые, люди, рожденные мамами и любимые ими. И словно исчезли те, нелюди, нация, шагавшие с тяжелыми подбородками, с надменными ртами, белоголовые и светлолицые, с гранитной грудью".