Смекни!
smekni.com

Почему замолчал А.Блок за три года до смерти? (стр. 4 из 5)

Потерявшая нравственные ориентиры, охваченная разгулом темных страстей, разгулом вседозволенности - такой предстает Россия в поэме «Двенадцать». Но в том страшном и жестоком, через что предстоит ей пройти, что она переживает зимой 18-го года, А.Блоку видится не только возмездие, но и погружение в мрак и развал, в этом же - ее очищение. Россия должна миновать это страшное, погрузившись на самое дно, вознестись к небу. И именно в связи с этим возникает самый загадочный образ в поэме - образ, который появляется в финале, Христос.

О финале поэмы и образе Христа написано бесконечно много. Часто исследователи (в советскую пору) стремились объяснить появление Христа в поэме едва ли не случайностью, недопониманием А.Блока того, кто должен быть впереди красногвардейцев.

Сегодня уже нет нужды доказывать закономерность и глубоко продуманный характер этого финала. Да и предугадывается образ Христа в произведении с самого начала - с названия: для тогдашнего читателя, воспитанного в традициях христианской культуры, изучавшего в школе Закон Божий, число двенадцать было числом апостолов, учеников Христа.

Весь путь, которым идут герои - это путь из бездны к воскресению, от хаоса к гармонии. Не случайно Христос идет путем «надвьюжным», а в лексическом строе поэмы после намеренно сниженных, грубых слов появляются столь прекрасные и традиционные для А.Блока:

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз

Впереди - Иисус Христос.

На этой ноте завершается поэма, проникнутая верой поэта в грядущее воскресение России и воскрешение человеческого в человеке. Борьба миров в произведении – это, прежде всего, борьба внутренняя, преодоление в себе темного и страшного.

Превозмогая усталость, болезни, трудности жизни в замерзающем, голодном Петрограде, нелюбовь к мешающим творчеству, «службам», отчаяние и боль ночных воспоминаний о разрушенном - теперь уже не в стихах, а на самом деле - шахматовском доме, Блок с беззаветностью русского интеллигента погрузился в стихию новой жизни. Это был тот самый «уход» из старого уклада жизни, неизбежность которого поэт предсказал еще в 1907—1908 гг.

Новое всегда влекло Блока именно в его наиболее радикальных, максималистски-революционных формах. «Переделать все», в романтическом порыве сжечь весь старый мир в огне «мирового пожара» — в такие формы отлился некогда комнатный эсхатологизм воспитанника бекетовского дома. Поэтому и все личные «уходы» и разрывы — от переставшего существовать Шахматова до бойкота со стороны ближайших друзей, отвергших революцию, — Блок воспринял в дни Октября с трагически мужественным «восторгом».

«Искусство всегда разрушает догмы», — утверждал Блок в дни революции. Поэма «Двенадцать» разрушала догмы не только уходящей жизни, но и догмы старого искусства, а во многом и поэтического сознания Блока 1910-х гг. Пронизанная порывом разрушения «всего», дыханием ледяных ветров, сжигающих «старый мир», эта поэма революционна и по духу, и по своей художественной структуре.

Почему замолчал поэт Александр Блок?

Но будущее для Блока — не отказ от прошлого, а итог «воплощения» всего высокого, что достигнуто духовным опытом человека, опытом истории. Он был убежден, что Россия («Роковая, родная страна») обретет свой новый лик.

Он много работал в последние свои годы, писал статьи, очерки, рецензии, заметки по вопросам истории, культуры, литературы и театра. Он трудился в Государственной комиссии по изданию классиков, в Театральном отделе Наркомпроса, в основанном М.Горьким издательстве «Всемирная литература».

Призывавший в статьях и стихах русскую интеллигенцию выйти «на бескрайные русские равнины», слиться с народом, Блок сам сознавал, что между народом и интеллигенцией есть некая «недоступная черта», что интеллигенции «страшно и непонятно то, что любит и как любит народ».

Народ и разговаривать-то с «интеллигенцией» не станет, попросту не увидит, не заметит ее, равнодушно смахнет с лица земли. Воплощая народ в излюбленном им образе мчащейся гоголевской тройки, Блок часто с тревогой спрашивал себя:

«Что, если тройка, вокруг которой «гремит и становится ветром разорванный воздух», летит прямо на нас? Бросаясь к народу, мы бросаемся прямо под ноги бешеной тройке, на верную гибель... Отчего нас посещают все чаще два чувства: самозабвение восторга и самозабвение тоски, отчаянья, безразличия? не оттого ли, что вокруг уже господствует тьма?.. Можно уже представить себе, как бывает в страшных снах и кошмарах, что тьма происходит оттого, что над нами повисла косматая грудь коренника и готовы опуститься тяжелые копыта».

В бурях Гражданской войны, большевицкого террора он все более утрачивал иллюзии и осознавал, что в Россию явилось то, что он так жаждал. И, увы, это – упрощение и оголение жизни, сведение ее к выживанию, и пожары на окраинах, и обнищание всего народа и интеллигенции, грозящее полным ее исчезновением, и бессмысленный террор, и диктатура, закончившая период политической невнятицы, и торжество хамства и идиотии.

Русский XX век оказался симметричен относительно середины: первые и последние его двадцатилетия были одинаково бурны и одинаково позорны. Можно по-блоковски говорить: «Но не эти дни мы звали, а грядущие века», но это не спасало от разочарования. Думаю, Блоку было безумно больно жить и раскаиваться в том, что вот это ты звал, вот это ты приветствовал и за это отвечаешь, а между тем новые времена, тобою «вымечтанные», тебя и твой мир съедят первыми.

«Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка-Россия, как чушка своего поросенка».

Блок собирался написать (но так и не написал) вторую поэму, такую же пару к «Двенадцати», какой был русский октябрь к русскому же февралю. Вещь эта, куда более скептическая по тональности, чем вихревая поэма о патруле, должна была называться «Русский бред»; и там было сказано главное обо всех революциях:

Есть одно, что в ней скончалось

Безвозвратно...

Но нельзя его оплакать

И нельзя его почтить,

Потому что там и тут,

В кучу сбившиеся тупо,

Толстопузые мещане злобно чтут

Дорогую память трупа:

Там и тут,

Там и тут...

То, ради чего делается всякая революция, погибает в ней первым. Хорошее всегда хрупко. В любой борьбе гибнут оба ее участника - хотя бы потому, что добро в процессе трансформируется. И вот, когда погибли - или переродились - оба борца, на пепелище недавней битвы возникает нечто третье. Пока еще единое и монолитное. Никем не предусмотренное. Очень страшное.

Так на пепелище борьбы русского марксизма и самодержавия вырос невиданный кактус большевизма - строй без идеологии, реконструкция империи под видом ее разрушения.

Есть то, что в ней, в России, скончалось безвозвратно, но нельзя его оплакать и нельзя его почтить: и так уже плачут и чтут все кому не лень. Во всякой революции первой убивают Катьку. Эту Женщину, эту Идею, которую в России непременно пускают по рукам, всегда убивают первой; и потому, принимая происходящее, уносясь во всякого рода снежных бурях и растворяясь в ночах, надо помнить, какой ценой за это заплачено. Есть одно, что в ней скончалось безвозвратно, одно, ради чего и стоило жить...

Но этого сочинения он не дописал, потому что в нем был его приговор. Поэт всегда все о себе знает, но не всегда находит в себе мужество сказать. Он понял, что никакого очищения не будет и в снежной буре тоже. Только и ценного было в этом мире, что сусальный ангел да проститутка Катька, и их-то не стало в первую очередь. Для чего было и огород городить?

Он понял это и умер. Блока погубило глобальное разочарование и страшное чувство личной вины. Вот и очистительное пламя! Стоило ли приветствовать очистительную катастрофу, чтобы в ней погибло единственное ценное и воцарился торжествующий компомпом! Вины Блока в русской революции, конечно, не было, он просто доказал, что воззрения поэта на революцию не имеют никакого отношения к реальности, поскольку очистительных бурь не бывает, а бывает кондовая скука новых закрепощений. Можно разрушить дом из ненависти к клопам, скрипучим диванам, тусклым лампочкам и ученическим гаммам, но в ледяной пустыне жить нельзя.

Тут нельзя не сказать и о его душевной болезни, благодаря которой он с такой радостью принимал любой распад и разрушение. Это было вовсе не только следствием болезненной душевной чуткости, но, прежде всего, неким внутренним резонансом: он особенно чутко и с готовностью отзывался на деструкцию, крах, уничтожение. Отсюда его творческий подъем в пятом-восьмом годах, отсюда радость, с которой он встретил войну: «Наконец-то».

Краснощекий здоровяк, красавец, рослый и статный, любитель физической работы - колоть дрова, пилить - он был внутри источен наследственной болезнью и рухнул в одночасье, проболев три месяца. Болезнь эта была по преимуществу душевная, но у людей, чья физическая жизнь почти всецело определяется состоянием духа, границы меж телом и духом нет. Разочарование в революции, значит в народе, было для Александра Блока крушением всего его жизненного пути. Круг оказался пройденным до конца: творчески Блок умер за три года до своей физической смерти.

Третья Варшавская глава «Возмездия» заканчивалась рассказом о встрече героя с девушкой – полькой, по имени Мария, и о её смерти.

Она с улыбкой открывает

Ему объятия свои,

И всё, что было, отступает

И исчезает в забытьи.

С начала августа Блок почти все дни проводил в забытьи. Ночью бредил – страшные крики раздавались в комнате, они доносились до берега Пряжки. 7 августа 1921 года он умирает.

Смерть Блока поразила всех.

…Похороны состоялись 10 августа. Гроб, утопавший в цветах, всю дорогу до Смоленского кладбища несли на руках литераторы. В числе их был и брат по духу поэта - Андрей Белый. Гроб несли ровно и дружно, и на виду у всех было тело поэта, украшенное живыми цветами. Отпевали его в церкви Воскресения, стоящей при въезде на Смоленское кладбище. День похорон, как и день смерти поэта, оказался праздничным . В церкви пели обедню Рахманинова, исполнял ее хор Филармонии, тот же хор пел и на панихидах.-