В заключительном стихотворении цикла звучит удивительное - для любовных стихов - признание:
Нет, никогда моей, и ты ничьей не будешь.Так вот что так влекло сквозь бездну грустных лет,Сквозь бездну дней пустых, чье бремя не избудешь.Вот почему я - твой поклонник и поэт! |
Это - присяга самому духу свободы, никому не подвластной стихии, "невзнузданных стихий неистовому спору", по словам Аполлона Григорьева, созданный которым образ кометы не случайно вновь появляется в финале блоковского цикла:
Сама себе закон - летишь, летишь ты мимо,К созвездиям иным, не ведая орбит... |
"Явленье Карменситы" в этом, широком смысле обнимает собой все важнейшие стороны действительности, объединяя их в живом, противоречивом, динамическом единстве:
Всё - музыка и свет: кет счастья, нет измен...Мелодией одной звучат печаль и радость... |
И снова, как прежде на голос собрата-художника, душа поэта взволнованно и согласно отвечает на голос "певучей грозы", "дикого сплава миров":
Но я люблю тебя: я сам такой, Кармен. |
В октябре 1917 года Блок правомерно оказался на стороне восставшего народа.
- Вы знаете, - сказал поэт однажды, - как это ни странно для человека, выросшего среди русских равнин, но я безумно люблю море, ветер, бурю... Они будят во мне какие-то смутные предчувствия близких перемен. Манят и привлекают, как неизвестная даль...
Если даже допустить, что мемуарист не совсем точно передает сказанное поэтом, то все же дух этих слов - совершенно блоковский, продиктовавший ему вещие строки о русской жизни:
Так неожиданно суроваИ вечных перемен полна;Как вешняя река, онаВнезапно тронуться готова...("Возмездие") |
Грохот этого долгожданного ледохода и отдался в блоковской поэме "Двенадцать", в ее грозных ритмах, в ее драматическом конфликте, где буря бушует и в природе, и в истории, и в глубине человеческих сердец, израненных, изобиженных вековыми страданиями и накопивших яростную жажду расплаты.
Еще недавно, томясь на военной службе, Блок жаловался в письме к жене: "...пока на плечах картон с галуном, нет почвы настоящей, каким-то подлецом и пошляком себя чувствуешь. А я бы еще пригодился кое на что" (VIII, 489).
И теперь он доказал, какое удивительное духовное благородство и богатство таилось в его душе. Его поэма "Двенадцать", созданная в первые же месяцы революции, на "настоящей почве" огромных событий, оказалась, по выражению восторженного современника, "бессмертной, как фольклор", и в то же время вобрала сложнейшую проблематику русской классической литературы.
Поэт встал под знамя борцов за новый мир в такое время, когда исход борьбы в их пользу не только не был предрешен, но казался многим "трезвым наблюдателям" абсолютно исключенным.
Современники вспоминают, что в это время Блок много говорил об Эвфорионе - сыне гетевского Фауста, который гибнет во время своего вдохновенного, самозабвенного взлета.
Ему казалось, что и революция может завершиться так же трагически и величаво, оставшись в памяти человечества призывом к высочайшей человеческой справедливости.
Икар! Икар!Довольно стенаний! - |
Цитировал поэт слова хора, оплакивающего Эвфориона, и Добавлял:
- И знаете, замечательно, в переводе Холодковского это Место переведено совершенно наоборот, - Икар, Икар, горе тебе! Не правда ли, характерно? То же и у нас о революции, о России: где надо бы "довольно стенаний!", там стенают - горе тебе!
"Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в "то, чего нет на свете" (строка из стихов З. Гиппиус. - А.Т.), а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она - прекрасна" (VI, 14).
В этих блоковских словах в значительной мере заключена разгадка того, почему он оказался в числе немногих, кто светло улыбнулся навстречу новорожденному, окруженному тысячей опасностей, обществу.
Создавая в январе 1918 года поэму "Двенадцать", Блок сам был подобен Эвфориону, который восклицал:
Я не зритель посторонний,А участник битв земных. |
"Двенадцать" - одно из самых загадочных произведений русской поэзии, одно из самых вроде бы однолинейных по сюжету, который так просто изложить в немногих словах.
Поэму эту заманчиво легко инсценировать: сначала дать ряд гротескно заостренных фигур уходящего мира- попа, "писателя-витии", барыни в каракуле и перепуганной старушки, крикливых проституток, маячащего на перекрестке буржуя и его подобия - пса, потом вывести на сцену красногвардейский патруль, воспроизвести разговоры Петрухи с товарищами, сцену встречи с Катькой и Ванькой.
Но как бы изобретательно или строго, "в сукнах", ни поставить этот "спектакль", из него уйдет очень многое, непостигаемое подчас не только что при первом, а даже при сотом чтении, и открывающееся только тогда, когда мы воспринимаем эту поэму и в реальной общественной и литературной действительности 1918 года, и в атмосфере всей русской истории, литературы, искусства. Тогда вьюга, бушующая в "Двенадцати", уже совсем перестанет казаться только точным воспроизведением январской погоды 1918 года или даже однозначным аллегорическим выражением революции, а сделается реальным воплощением бурлящего "варева" истории, бури мыслей, надежд, наплывающих образов и ассоциаций, которая неслась в головах тогдашних людей.
Автор "Двенадцати" слыхал множество упреков в "измене" идеалам высокой литературы, в "снижении" своего стиля до частушки и плаката, - с другой стороны, за последнее его, напротив, хвалили критики иного стана, наивно полагая, что поэт тонкой и сложной индивидуальности смиренно "опростился".
Нет ничего ошибочнее такого мнения, такого поверхностного прочтения поэмы! Ведь если в ней отсутствуют "ссылки на источники", - так на то и стихи, а не ученый труд, и дело вдумчивого читателя услышать в ней ноты, которые на деле, а не в виде эффектной декларации, делают эту поэму продолжением и развитием традиционных мотивов классической русской литературы.
Блок не только имел право сказать в статье "Интелли-генция и революция", что перед ним та Россия "которую видели в устрашающих и пророческих снах наши великие писатели; тот Петербург, который видел Достоевский; га Россия, которую Гоголь назвал несущейся тройкой" (VI, 9).
Его поэма во многом запечатлела воплощение этих "видений" в жизни. Достоевский остро чувствовал призрачность старого Петербурга, его оторванность от существования России, и ему казалось, что настанет момент, когда этот город как бы исчезнет, словно растает в воздухе. В этом воплощена была тревожившая Достоевского мысль о непрочности сияющей золотом придворных мундиров, блеском касок, возвеличенной казенными публицистами Империи.
И вот в поэме Блока как бы воплощается это грозное пророчество. Если в первой главе мы еще ветречаем фигуры, как-то связанные с недавним царским Петербургом, то в дальнейшем пейзаж города все разительнее меняется, вьюга словно сметает с улиц все, напоминавшее о прошлом:
Не слышно шуму городского,Над невской башней тишина,И больше нет городового... |
Одно из фантасмагорических изменений петроградского пейзажа в поэме отметил критик и публицист Иванов-Разумник, в ту пору близкий Блоку.
Как известно, Достоевскому виделась на месте былой столицы Российской империи прежняя болотистая равнина, среди которой одиноко возвышается фальконетовская статуя Петра Первого. Иванов-Разумник предложил любопытное истолкование блоковской строфы:
Стоит буржуй на перекресткеИ в воротник упрятал нос.А рядом жмется шерстью жесткойПоджавший хвост паршивый пес. |
"Где же Конь? Где же Всадник? - напоминает критик образ Достоевского. - Их нет. И там, где был Конь, - там теперь стоит "безродный пес, поджавший хвост", там, где был Всадник... там теперь "стоит буржуй на перекрестке и в воротник упрятал нос".
Блок призывал современных ему художников - "слушать ту музыку, которой гремит "разорванный ветром воздух" (VI, 12).
Этот образ из гоголевских "Мертвых душ" совершенно созвучен собственной поэме Блока.
Двенадцать красногвардейцев сродни птице-тройке, перед которой сторонятся окружающие страны и государства.
Процитировав заключительную строчку из строфы:
Гуляет ветер, порхает снег.Идут двенадцать человек.Винтовок черные ремни,Кругом - огни, огни, огни... - |
один из современников тогда же, в начале 1918 года, записал в дневнике: "Гоголевское - "мимо, мимо".
В этом сопоставлении верно подмечена экспрессивность, динамика шествия героев поэмы, шествия, которое в чем-то очень похоже на стремительный лет тройки, так что даже метель - скорее не внешняя обстановка действия, а порождение этого шествия, возникающее вокруг в мире как отголосок "державного шага" двенадцати.
Мы на горе всем буржуямМировой пожар раздуем... |
Это даже не угроза! Он уже бушует в поэме, вздымается вокруг снежными языками разыгравшейся вьюги, слизавшей с лица земли недавно красовавшийся здесь "Санкт-Петербург", его чиновных жителей, мнивших себя солью российской земли.