И хотя реальные участники революции, разумеется, были нисколько не похожи на "ангелов с мечами", Блок верил, что они вершат свой неизбежный "страшный суд" над прошлым.
Отсюда его устремленность навстречу людям, даже остающимся во многом непонятными, устремленность, о которой сказано с беспощадной искренностью:
Страшно, сладко, неизбежно, надоМне - бросаться в многопенный вал...("З. Гиппиус") |
Можно представить себе историю "двенадцати", драму Петрухи, убийство Катьки под пером того, кто, если еще раз воспользоваться словами Блока, "подчеркивает особенно, даже нарочно, то, что есть, а главное, что было... дурного (или - что ему кажется дурным)"!
Автор "Двенадцати" закономерно избрал иную позицию - позицию "друга", который стремится понять, что "может и должно быть" с "корявыми, неотесанными", грозными и яростными героями его поэмы, которые "идут без имени святого все двенадцать - вдаль".
Блок верил, что, каким бы стихийным ни казался порой революционный разлив, объективно он направлен к осуществлению великих идеалов справедливости, и поэт пытался, пусть спорно и противоречиво, воплотить эту мысль в финале поэмы, в фигуре Христа.
Христос во главе красногвардейцев означал собою моральное благословение революции, ее конечных целей и идеалов.
Даже одна только заключительная, породившая столько споров, строфа поразительна своей панорамностью и глубиной изображения событий:
...Так идут державным шагом - Позади - голодный пес,Впереди - с кровавым флагом, И за вьюгой невидим, И от пули невредим,Нежной поступью надвьюжной,Снежной россыпью жемчужной, В белом венчике из роз - Впереди - Исус Христос. |
Конечно, здесь с необычайной рельефностью сказались туманно-благородные представления Блока о сущности революции. И все же в этой картине есть замечательная масштабность мышления: тут и утверждение "полярности" моральных целей революции и мрачной злобы старого мира - "пса паршивого", с ненавистью преследующего порыв к свободе (примечательна уже сама рифма "пес - Христос", резко и категорически сталкивающая враждебные начала), и понимание всей грандиозности "революционного шага" событий, и ощущение неимоверной трудности начатого пути: "- Шаг держи революционный! Близок враг неугомонный!"
С "Двенадцатью" и по времени написания, и по своему пафосу, и, наконец, по удивительному сплаву реальности и фантастических образов соседствует стихотворение "Скифы".
Эпиграфом к нему служат слегка измененные строки давнего кумира молодых символистов - Владимира Соловьева:
Панмонголизм! Хоть имя28 дико,Но мне ласкает слух оно. |
Блок до конца жизни ценил этого поэта-философа, "рыцаря-монаха", видя в нем "духовного носителя и провозвестника тех событий, которым надлежало развернуться в мире" (VI, 155).
Соловьевское стихотворение "Панмонголизм" предрекало неминуемую гибель "третьему Риму" (так некогда нарекла Московское государство официальная идеология) под пятой "народа безвестного и чужого", который, как некогда турки на Византию ("второй Рим"), обрушится с востока.
Поистине "дикое имя" нашлось у философа, чтобы выразить туманную суть, ускользающую от него причину той "страшной тревоги, беспокойства, способного довести до безумия", которыми он, по характеристике Блока, был "одержим" (VI, 155). Но все же, не в силах угадать "имя" действительной силы, грозящей Российской империи, Соловьев смутно предчувствовал обреченность самодержавного государства в ту пору (стихотворение "Панмонголизм" написано в 1894 году), когда оно казалось многим нерушимым.
"Скифы" - отнюдь не вариация ученика на темы учителя. Недаром современники, несмотря на эпиграф, вспоминали в связи со "Скифами" не Владимира Соловьева, а совсем другое имя - Пушкина с его стихотворением "Клеветникам России".
Давнее пушкинское стихотворение было порождено в первую очередь сознанием важности, значительности исторических проблем, поднявшихся вновь в связи с польским восстанием 1831 года, и ощущением, что шумная кампания "мутителей палат, легкоязычных витий", призывавших к вмешательству западных держав в разгоревшуюся войну, полна демагогического своекорыстия:
Славянские ль ручьи сольются в русском море? Оно ль иссякнет? вот вопрос. Оставьте нас: вы не читали Сии кровавые скрижали... |
Нечто родственное этой суровой отповеди есть уже в дневниковых записях Блока, услышавшего в июне 1917 года на Первом Всероссийском съезде Советов рабочих и солдатских депутатов речь американского делегата:
"Речь была полна общих мест, обещаний "помочь", некоторого высокомерия и полезных советов, преподаваемых с высоты успокоенной" (VII, 263).
Совершенно очевидно раздражение Блока уже этим отношением свысока к громаде накопившегося в народе гнева, горя, смертной усталости от векового гнета и бесконечной войны29. Любопытную параллель с реакцией поэта на речь американца представляет сделанная в тот же день запись о разговоре с молодым солдатом, который рассказывал о пережитом на фронте "и еще - о земле, конечно; о помещиках Ряжского уезда, как барин у крестьянина жену купил, как помещичьи черкесы загоняли скотину за потраву, о чересполосице...". "Хорошо очень", - с трогательным волнением заключает свою запись об этом разговоре Блок (VII, 264).
В разгар работы над "Двенадцатью", читая о наглых требованиях немецкой делегации на мирных переговорах в Брест-Литовске, поэт сделал в дневнике совершенно яростную, возмущенную запись:
"Тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия и Франция. Мы свою историческую миссию выполним.
Если вы хоть "демократическим миром" не смоете позор вашего военного патриотизма, если нашу революцию погубите, значит, вы уже не арийцы больше. И мы широко откроем ворота на Восток. Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом; мы скинемся азиатами, и на вас прольется Восток...
Опозоривший себя, так изолгавшийся, - уже не ариец. Мы - варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары. И наш жестокий ответ, страшный ответ - будет единственно достойным человека" (VII, 317). И ниже: "Последние арийцы-мы" (VII, 318). Не случайно записи о заключительной стадии работы над "Двенадцатью" перемежаются фразами, предвещающими появление "Скифов", написанных на следующий же день после окончания поэмы - 30 января 1918 года.
29 января Блок занес в записную книжку: "Азия и Европа", а также формулу, с которой только что выступила, вопреки ленинским рекомендациям, советская делегация в Бресте: "Война прекращена, мир не подписан" (IX, 387).
В той "вьюге" событий, где героям "Двенадцати" "не видать совсем друг друга за четыре за шага", и современникам поэта, и ему самому мерещились самые различные варианты дальнейшей судьбы России, измученной войной и решительно отказавшейся тянуть солдатскую лямку, служить "пушечным мясом" для Антанты.
"Третий Рим" самодержавия лежал в развалинах. Но в этой катастрофе многие "реальные политики" Запада увидели не начало эры "неслыханных перемен, невиданных мятежей", давно предсказывавшихся Блоком, я лишь стечение обстоятельств, счастливо благоприятствующих их давним алчным вожделениям:
Вы сотни лет глядели на Восток, Копя и плавя наши перлы,И вы, глумясь, считали только срок, Когда наставить пушек жерла! |
Стихи Блока полны гнева и презрения к тем, что, как крадущийся по следам двенадцати "пес паршивый", по-волчьи готовится к нападению.
Картина драматического противостояния Запада и России написана с огромной силой и масштабностью:
Россия - Сфинкс. Ликуя и скорбя, И обливаясь черной кровью,Она глядит, глядит, глядит в тебя, И с ненавистью, и с любовью!.. |
Как и в "Двенадцати", в подобных строках сконденсированы огромный исторический опыт, противоборство различных взглядов на взаимоотношения России и Европы. Но в данном случае нас интересуют лишь некоторые значения созданного Блоком поэтического образа.
"Ненависть" по преимуществу адресована "подлому буржую", "псу паршивому", "легкоязычным витиям" (пушкинское выражение), призывающим к интервенции, - словом, если вспомнить блоковскую запись, "морде" Европы.
"Любовь" же обращена ко всему лучшему, что было и есть в европейской жизни, европейской культуре, - к ее "лицу":
Мы любим всё - и жар холодных числ, И дар божественных видений,Нам внятно всё - и острый галльский смысл, И сумрачный германский гений... |
"Дикое имя" панмонголизма, картина торжества "свирепого гунна" становятся для Блока символом некоего грандиозного возмездия, которое - вслед за империей Романовых - постигнет буржуазию Западной Европы, если она посягнет на "музыку" русской революции.
Поэт не астролог, и его стихи не гороскоп. Было бы странно и смешно упрямо искать в них предначертаний исторических событий во всей их многообразной конкретности.
Важно блоковское стремление показать революционных "скифов" (обличаемых тогда на разные голоса) наследниками великих традиций и запевалами новой, мирной песни в одичавшем от войны мире: